— Ничего не значит. Повесят. Если б это культурная страна, а то Ро-осси-ия!..
В садике перед площадью какая-то старуха, рваная и с сумой через плечо, согнув колени, молилась кресту собора. С рук на траву текли сопли и слезы, а краюхи, выпавшие из сумы, бесстрашно клевали толстые лохмоногие голуби. Шмуро подскочил к ее лицу. Торопливо сказал:
— Не ори…
Старуха запричитала:
— В алтаре… усех батюшек перерезали, жиды проклятые! Христа им мало, Владычица!..
А за садиком, перед церковью, как в крестный ход, билась сапогами, переливая ситцами толпа. На площадке у закрытых огромным замком дверей церкви молились старуха и бабы. Одна билась подле замка. Взывал кто-то пронзительно:
— Не допустим, православные!.. Злодеев, иродов…
Подходили с кольями мужики: коротконогие, потные и яркие — в новых праздничных рубахах. Безучастно смотрели на ревущих баб — точно тех избивал кто… Ровной и ленивой полосой выстраивались вокруг церкви. Подымали колья на плечи как ружья… Молодежи не было — все бородатые впроседь. Мальчишки сбирали гальки в кучки.
Над крестами кружились и звонко падали в глухое, бледное и жаркое небо — голуби.
Шмуро ловил Кирилла Михеича в толпе, тянул его за рукав и звал:
— Идемте к Иртышу, в купальни хотя бы… Стрельба здесь начнется, вам ради чего рисковать? Идемте.
Кирилл Михеич все втискивался в толпу, раздвигал потные локти, пахнущие маслом бороды. Плотным мясом толкали в бока бабы; старухи царапали костями. Какой-то скользкий и тающий, отдающий похотью и тоской, комок давился и рождался — то в груди, то в голове…
— Отстань, — говорил он.
Никто его как-будто не узнавал, но никто и не удивлялся. И толпу пройти нельзя было, — только выходил на край, как поворачивался и опять он входил туда же.
— Идемте!..
— Отстань.
Потом Шмуро больше не звал его. Но, раздвигая тела, вдыхая воздух, пахнущий табаком и сырым, недопеченым хлебом, Кирилл Михеич повторял:
— Отстань… отвяжись…
Вдруг Кирилла Михеича метнуло в сторону, понесло глубоко глубоко бороздя сапогом песок и он вместе с другими хрипло закричал:
— Ладно… Правильно-о!..
А тот, кому кричал Кирилл Михеич, перегнувшись из таратайки и прижимая к груди киргизский малахай, как наперсный крест, резко взывал:
— Не допускайте, православные!.. Не допускайте в церковь… Господи!..
И он оборачивался к улыбающемуся красногвардейцу Горчишникову. А Горчишников держал револьвер у виска о. Степана и кричал в толпу:
— Пропусти! Застрелю.
На козлах сидела и правила матушка.
Толпа стонала, выла. Спина в спину Горчишникову стоял еще красногвардеец, бледный и без шапки. Револьвер у него в руке прыгал, а рукой он держался за облучек.
— Пу-ускай!.. — кричал в толпу Горчишников. — Пускай, а то убью попа.
Толпа, липко дыша, в слезах, чернобородая, пыльная, расступилась, завопила, грозя:
— По-одожди!
Тележка понеслась.
А дальше Кирилл Михеич тоже со всеми, запинаясь и падая, без шляпы бежал за тележкой к пристаням. Протоиерея по сходням провели на пароход, а матушку не пустили.
Лошадь подождала и, легонько мотая головой, пошла обратно. Толпились у сходен, у винтовок красногвардейцев — орали каменщикам, малярам, кровельщикам:
— Пу-усти…
А у тех теперь не лопатки — штыки. Лица поострели, подтянулись.
Махал сюртуком Кирилл Михеич, падая в пыль на колени:
— Ребята, отца Степана-то… Пу-усти…
— Здесь тебе не леса! Жди…
Работник Бикмулла сдвинул на ухо тибитейку, босиком травил канат.
Пароход отошел от пристани, гукнул тревожно, и вдруг на палубу выкатили пулеметы.
Толпа зашипела, треснула и полилась обратно с берега в улицы.
И только в переулке заметил Кирилл Михеич — потеряна шляпа; штанину разорвал, подтяжки лопнули, и один белый носок спустился на штиблет.
VIII
Тонкая, как паутина, липкая шерсть взлетала над струнами шерстобойки.
Кисло несло из угла, где бил Поликарпыч шерсть. И борода у него была, как паутина — голубая и серая.
Кирилл Михеич лежал на кровати и говорил:
— Ты в дом-то почаще наведывайся. Бабы.
— Аль уедешь?
— В бор-то. Лешава я там не видал. Раньше не мог, теперь поздно.
— Поздно? Пымают.
— Поймали же попа.
— Попа и я могу пымать. На то он и поп. Куды он убежит, дальше алтаря? Нет, ты вот меня поймай. А то — нарядил купу киргизку, а волосы из-под малахая длинней лошадинова хвоста… Убьют, ты как думаешь?
— Я почем знаю, — с раздражением ответил Кирилл Михеич.
Поликарпыч свалил шерсть в мешок и, намыливая руки, сказал:
— Надо полагать, кончут. Царство небесно, все там будем.
— Чирей тебе на язык.
Поликарпыч хмыкнул:
— Ладно. Жалко. А того не ценишь, что в Павлодаре мощи будут. Ни одного мученика по всей киргизской степе. Каки таки и места… И тебя в житьи упомянут.
Он хлопнул себя по ляжкам и засмеялся. Кирилл Михеич отвернулся к стене…
Поликарпыч спросил что-то, надел пиджак и ткнулся к маленькому в пыльной стене зеркалу.
— Пойду к бабам. Што правда, то правда — от таких баб куда побежишь. Сладше раю…
— Иди, ботало! Вот на старости лет…
Вспомнил Кирилл Михеич — давно книжку читал — «Красный корсар». Пленных там вешали на мачте. Подумал про о. Степана: «а мачта мала!». И никак не мог вложить в память ясно: выдержит мачта или нет. Красят их синей краской, мачты существуют для флага. Флаг, конечно, легче человека…
И еще вспомнил — пимокатню пермских земель. Там должно быть читал «Красного корсара». С тех времен книги видел и читал только конторские: с алыми и синими графками. Сверху жирно — «дебет, кредит». Все остальное — цифры, как поленья в бору — много…
Пристроечка в стену флигелька упирается. Так что с кровати слышно могучим шагом, гремя половицами, идет Фиоза Семеновна. А легче, то, должно быть, Олимпиада, или, может, отец.
Ржет лошадь: протяжно и тонко. Должно быть, не поили. Вечер по двору — синяя лисица. Медов и сладостен ветер — чай в такую погоду пить, а здесь по мастерским прячься. И от кого?.. В своем доме.
Лошадь жалко — не человек, кому пожалуется. Натянул сюртук Кирилл Михеич, приоткрыл