них плечи подкладные!». Мундир на белой подкладке, как у всех кавалеристов… Портреты Лермонтова хоть и разные, но по строению лица, если геометрически вымерить, одинаковы… Предполагает назвать: «Я ехал на перекладных из Тифлиса». Я сказал, что не стоит, т. к. неизбежно будут путать эту фразу с пушкинской. Тогда он согласился, что лучше назвать «Лермонтов». Очень боится показывать художникам, обворуют: «Бурку непременно украдут! У меня Дейнека решетку украл, поставил за нее девушку голую… Наденут мундир современный — и готов генерал Доватор!»… «Никому не говорил в столовой, обманывал — вот, мол, снег выпал, а сегодня — бурка, а сабли не могу подобрать. Все думают — Петр Петрович пишет кавалерию, рубку! А тут — лирика!» Короче, чем говорить о художниках, лучше сжечь искусство!.. Глупостей наговорили мы много, но расстались очень довольные, предпочитающие всему опять то же самое чертово искусство и этих чертовых художников!
Взят Харьков.
17 февраля. Cреда
[…] Получил хорошие письма от детей, с нарочным. Кома по-прежнему с восторгом описывает сырость в комнате и оба смеются над совещанием в Касабланке.
А совещание кое-что дало: не ожидая американского наступления, немцы, как сообщают сегодня газеты, перешли в наступление, потеснили на 20 миль американцев и заняли какой-то пункт. Для занятия всего Средиземноморского побережья немцы едва ли имеют силы, а частные успехи им что? […]
18 февраля. Четверг
[…] Видел: на мосту, по направлению Дома Правительства, со стороны Волхонки, две женщины, пожилая и молодая, волочат за веревку санки. Санки широкие, те, на которых возят дрова. Тащить трудно, вчера была оттепель, протаяло сильно и теперь, когда подмерзло, то лед оказался с землей. Пожилая женщина тащит усердно, лямки врезались глубоко в шубу, платок на затылке. Женщина помоложе, в белом шерстяном платке, еле тащит, не хочется. Но она и назад не оглядывается. На санках — лист фанеры. На этом, чем-то застеленном листе, сидит мужчина, лет тридцати, до пояса укрытый одеялом. На нем шинель, шапка-ушанка. Лицо у него истощенное, серое, но ласковое. У него нет одной руки и одной ноги. Дотащив санки до середины моста женщины останавливаются, передохнуть. Пожилая женщина сбрасывает лямку и подходит к калеке. Лицо у нее, — несмотря ни на что! — сияет. Это, наверное, мать. Калека смотрит на нее радостно. Женщина помоложе стоит, не снимая лямки, отвернувшись от санок. Мне хочется заглянуть ей в лицо, и я тороплюсь. Обогнал, заглянул. Лицо измученное, лицо женщины, много рожавшей. Она недвижна. Она тупо смотрит на серую, унылую громаду Дома Правительства, и не видит ничего!.. Наша толпа, поглощенная собой, спешащая, все же оглядывается на эту троицу… Я спешу перейти на ту сторону моста.
А по другой стороне — она очень широкая и с той стороны надо уж очень внимательно смотреть, чтобы разглядеть «троицу», — идет командир со сверкающими золотыми погонами. К нему прижалась женщина в платочке. Глаза у нее полны слез. Она смотрит на него. И у него тоже скорбь в глазах… Они, конечно, не видели «троицу», — но они знают и без того, что такое война! А ему, должно быть, пора «туда».
[…] В небе, то тут, то там, словно открывают огромные вентиляторы, летают невидимые истребители, ибо солнца нет и тучи серые, и много их!..
19 февраля. Пятница
Дома. Писал и тут же перепечатывал рассказ «Честь знамени». Получается что-то длинное.
Наука всегда стремилась классифицировать. Теология мешала ей в этом. Но теперь теология не мешает — и наука словно сошла с ума. Каждая отрасль науки, — даже не наука! — старается приобрести свой язык, свои термины, свои значки. Литературоведение пока питается крохами, падающими со стола философии и экономики, но уже так называемые «формалисты» пытались изобрести — да и изобретут еще! — свой литературный жаргон. […] Поэты совершенно правильно делают, что не изучают жизни. И я говорил глупости, когда требовал «изучения». Во-первых, боль нельзя изучить, пока сам не переболеешь (а мы болели достаточно — и что толку?), а во-вторых, чем больше ошибок в твоей книге и чем ты меньше знаешь жизнь, тем ты будешь убедительнее. Корова умеет только мычать, а между тем из-за отсутствия жиров скоро вымрет пол-России, и не даром индусы обоготворили корову. Дело не в том, что «знаешь жизнь», т. е. понимаешь все эти значки и словечки, куда и что прикладывается, а дело в таланте. […]
20 февраля. Суббота
Исправил статью для «Гудка» об Украине. Легкая оттепель. Опять шум в голове. Вечером заехал Бажан. Он не сегодня-завтра улетает в Харьков. Сильно встревожен — «как-то они мне в глаза посмотрят? Наверно, им неприятно, и приятно. Да и что „это“ такое?». Приглашал к себе. Сказал, что в речи Геббельса, о которой упоминается в сегодняшних газетах, нет ни слова о Гитлере и что американские газеты пишут, будто Гитлера не то убили, не то он сошел с ума. Наверное, вздор.
Тревожимся, когда два дня нет хорошего «В последний час». Ночью пожалуйста — и хороший «В последний час»: наши взяли Красноград, Павлоград, т. е. подкатились к Днепропетровску и Полтаве! Ну, что ж, проделать за три месяца путь от Волги до Днепра — приятно и лестно. Правда, за три месяца немцы проделали путь от Вислы до Москва-реки […] Нонешний немец, слава богу, уже не тот.
Читал Бергсона — беллетристика, недаром он хвалит художников.
21 февраля. Воскресенье
Месяц назад отправил письмо Сталину. Ответа, конечно, нет. Но вот прошел месяц, и я думаю — правильно сделал, что написал. Не то что я жду каких-то благ (хотя, разумеется, ждал, как и всякий бы на моем месте), но надо было высказаться, отмахнуться от романа, отделаться от крайне неприятного ощущения, что надо мной посмеялись.
[…] Вчера иду по Петровке. Ну, как всегда мрачная черная толпа. Мокрый снег под ногами, и вообще похоже, что идешь по какой-то первой, к сожалению, очень длинной, площадке темной лестницы. Да и небо над тобой словно за тем матово-волнистым стеклом, что вставляют в уборных международных вагонов. У магазина стоит пожилая и голодная женщина. Через грудь, по сильно поношенному пальто, ягдташ-сумка, в нее ей надо бы класть деньги, ибо она продает «массовые песни». А масса идет мимо и не смотрит на женщину.
[…] Я получил повестку — явиться к военному комиссару 24-го, как раз в день моего рождения. Приходит дочь Маня, принесла повестку — ее мобилизуют в ФЗО.
22 февраля. Понедельник
Выходил в Союз и Военный комиссариат — бумажки «броня». Ветеринарный фельдшер убеждал комиссара мобилизовать его, не давать отсрочки. Комиссар сказал: «А вы бы переквалифицировались. Лошади все равно все передохли. Мы давно не приглашаем ветеринаров».
Приходили из «Гудка», приглашали писать. Многозначительно говорят:
— К нашей газете за рубежом приглядываются. Мы можем сказать то, что не скажет «Правда» и «Известия».
Ну а мне-то не все равно? […]
Согласился написать статью о Выставке к 25-летию РККА, надеясь, что там будет картина Петра Петровича «Лермонтов». Позвонил им. Ольга Васильевна сказала, что, хотя Петру Петровичу никто ничего не говорил, однако же он понял, что лицо у Лермонтова слишком безмятежное и он его подправил: потому, де, и на выставку не дал. На самом-то деле, наверное, сказали ему, потому что настроение это входит в настроение, которое прорывается в газетах — Россия-то Россией, товарищи, но надо помнить, что и тогда… Словом, всплывают охранительные тенденции, — грозопоносные.
«В последний час» нет. Хорошо, что не подгоняют победу к юбилеям, но все же настроение падает. Видимо, мешает распутица. В Москве оттепель, почти слякоть.
Читал свод статей по Достоевскому: современников и более поздних. Убожество ужасающее. Прекрасен только Владимир Соловьев да К.Леонтьев — и не потому, что они правы в оценке, а потому, что талантливо, и ощущали, что Достоевский — сооружение больших размеров, гора.
23 февраля. Вторник
По приглашению «Труда» пошел на выставку 25-летия Красной Армии, чтобы написать статью. Посмотрел — и отказался. Худо не то, что плохие картины […] — а худо то, что от выставки впечатление такое, что люди посовали что попало и куда попало. По залам ходили тощие люди в черном, преимущественно художники и их жены, скучая, глядели на рамы, именно на рамы, а не на картины.