большие тесовые ворота, визжа в петлях, распахнулись. На цепи, подпрыгивая, хрипло залаял на них пес. Из сутунчатого пригона протяжно спросил женский голос:
— Кто тама-ка?
— Я, Матвеевна, я, — отвечал Емолин, входя на высокое крыльцо из огромных кедровых досок. — Самовар бы нам…
— Сичас.
Молодая женщина в светлом ситцевом платье и с подойником в руках вышла из пригона. Емолин, входя в сени, спросил ее:
— Чо поздно доишь-то?
— Так уж приходится, — отвечала она, громыхая самоварной трубой. — Вы где пить-то будете, в горнице, али, может, в затине?
Емолин дзвякнул посудой в ящике.
— Все равно. Можно в горнице. Там, кажись, мух мене.
— Прямо напасть с этими мухами! Уж мы их травили-травили, ни лешака на них нет… Лонись мужик поворот какой-то на них привозил, вот шибко подействовал.
— Не поворот, а водород. Сусликов травят, — поправил Емолин.
Женщина рассмеялась.
— Кучея их знат. Нонче все наоборот. Вон царя-то в Омске не русского посадили и икватерем зовут.
Емолин рассмеялся жиденьким смехом:
— Необразовщина, прямо — тайга!.. Видмеди вы! Колчак-от старого роду, бают, и ни царь, — а диктатер…
— Одна посуда-то, — сказал Кубдя.
— Посуда-то одна, да вино разно. То тебе коньяк, а то самогонка.
— А то тебе ртуть.
— Ртуть не пьют, а киргизы от дурной болезни лечутся…
Емолин сидел на деревянной крашеной скамье со спинкой. Кубдя на крашеном тоже деревянном стуле. В горнице было прохладно — сквозь маленькие окна свету пробивалось мало, да и мешали широкие, легко пахнущие, герани в глиняных глазурованных горшках. Двери и печка были разрисованы большими синими по желтому полю цветами, а на полу лежали плетеные из лоскутков половики.
Пока хозяйка доставала из шкапа посуду, ставила на стол калачи из сеянки, пироги с калиной и молотой черемухой, Емолин самоуверенно рассуждал:
— Ты возьми, Кубдя, меня. Из ково ты, скажи мне, я поднялся?..
Кубдя ждал с нетерпением, когда Емолин раскупорит бутылку с водкой, и потому с усмешкой отвечал:
— Никуды ты не поднялся.
— Врешь! Был я, скажем, лапотной пермской мужик, а теперь имею дом с железной крышой и хозяйство честь-честью и почет ото-всех.
— Ну и славу Богу.
— Известно, славу Богу, — подтвердил Емолин, выбивая пробку и наливая водку в стаканчики, — только ни черта не понимаете вы. Пей!
— Да уж пейте вы… — по обычаю отказался Кубдя.
— Пей.
— Не буду.
Емолин выпил, скривил лицо, грязными гнилыми зубами откусил кусок пирога.
— Крепка, стерва… Пей.
Кубдя выпил, тоже скривил лицо и сразу всунул в рот целый пирог.
— Да-а… — замычал он: — ничего, себе… Крепка!..
— Пей! — сказал Емолин.
Кубдя уже не отказывался.
Емолин ел плохо, копошась длинными пальцами в хлебе, отламывая и откладывая в сторону корки. Кубдя же ел, торопливо глотая полупрожеванные куски. Глядя на его быстро двигающиеся желваки челюстных мускулов, Емолин с достоинством пил кирпичный чай и с достоинством рассуждал:
— Мало вы в народе кишите… В образованном народе говорю, а потому доверие к другим плохое возбуждаете. А без доверия и курица яйца тебе не снесет, не то што в народе жить…
Кубдя хватил стаканчик и под ним мрачно закряхтел стул. Емолин продолжал:
— Ко власти стыд потеряли, одинаково с видмедями… За себя не стоите; чорт вас знат, чо вам требуется! Я вот потружусь, а потом отдыхать пожелаю. Отдыхай, брат, Емолин — и никаких!
Кубдя рыгнул и отодвинулся от стола:
— Спасибо, хозяин, за хлеб за соль.
Емолин налил еще.
— Пей, Кубдя. А не за что благодарить-то.
Кубдя размахнул рукой и удивился про себя, что жест у него такой легкий.
— Раз я благодарю, ты принимай — и никаких. А что отдыхать тебе, Емолин, то не придется.
— Почему так? Раз мы заслужим, почему так не придется?..
— А так.
— А кто мне помешать смет?
— Найдутся.
Емолин стукнул ребром ладони по столу.
— Нет, ты говори! Я знать желаю.
Кубдя густо улыбнулся и подмигнул:
— Найдутся, Егорыч, — други отдохнут за тебя… Ей-богу!..
— Сыны, что ль?
— Усе мы сыны, да не одного батьки. Во-от… Ты вот дом строишь; думашь: отдохну, поживу… Крепко, браток, строишь с железной крышей, с голанской печкой, скажем. А тут — на тебе — выкуси! Не придется. Получится заминка.
— Какая?
Кубдя широко раскрыл слипающиеся глаза и вдруг тихо и часто-часто рассмеялся:
— Хо-хо-хо-хе-е… Дерон, вы, зяленой, дерон… Хо-хо-хе-е…
Емолин тоже рассмеялся:
— Хо-хо-хо-хе-е… Темень ты стоязычняя, темень… Хо-хо-хо-хе…
Из прихожей выглянула хозяйка, посмотрела, махнула рукой:
— Ой, девоньки, уморят.
И залилась клохчущим, мелким смехом.
II
С похмелья голова у Кубди никогда не болела, только скверно и остро першило в горле — словно обожжено чем. Утром, проснувшись, Кубдя, задевая ногами то об ведро, то об доски, разбросанные по полу, долго искал ковш и, не найдя, охватил толстыми и широкими руками кадку с водой, поднял ее и, проливая блестящие капли в белые душистые опилки, напился. Послушал, как булькает в животе вода, и вспомнил, что вчера нанялся к Емолину.
«Своей работы будто не хватает», — неодобрительно об себе подумал Кубдя, отламывая хрустящую краюшку хлеба.
Бабка Енолиха остро взглянула и, сквозь неповоротливую дряхлость лица и голоса, крикнула ему:
— Опять пьянствовать, Кубдя? Базар-то кончился.