— С отцом-то твоим, Игнатом Матвеевичем, я часто вижусь. Председательствует он в колхозе славно, на здоровье сильно не жалуется. Рассказывал, что даже дед Матвей и тот еще бодро себя чувствует. Сколько лет твоему деду?
— Как он сам говорит, давно уже со счета сбился.
— Геройский старик! — Подполковник обернулся к прокурору.
— Представляешь, в империалистическую войну всех четырех Георгиев заслужил, а за гражданскую — орден Красного Знамени имеет.
— Так ведь и Игнат Матвеевич с Отечественной вернулся полным кавалером «Славы»…
Бирюков встал. Подполковник живо спросил:
— Значит, едешь?
— Прежде переговорю с Козаченко и Розой.
— Возьми нашу машину.
— Не стоит, Николай Сергеевич, в Серебровку мне лучше на попутной добраться.
— Ну, как знаешь, — Гладышев протянул руку. — Желаю успеха.
Когда Бирюков вышел из кабинета, подполковник сказал прокурору:
— Мировой парень! В свое время я его через год после института в старшие оперативники выдвинул, и он ни одного дела не завалил.
— Голубев слабее? — спросил прокурор,
— Голубеву подсказывать надо. Вот с Бирюковым у него прекрасно получается: Бирюков — голова. Голубев — ноги.
5. Вожак и Роза
Сутулясь на стуле, Козаченко исподлобья смотрел на Бирюкова и молчал. Боковой свет из окна делил угрюмое лицо и окладистую бороду цыгана на две симметричные половины. Затененная левая сторона казалась сизовато-черной. На ней выделялся лищь выпуклый злой глаз да под ухом золотилась круглая серьга величиною с металлический рубль. Поверх атласной желтой рубахи на цыгане была замшевая черная жилетка. Брюки из зеленого вельвета с напуском на хромовые сапоги. Плечи широкие, крепкие. Руки с крапинками въевшегося металла. По паспорту цыгану было за пятьдесят, но выглядел он моложе.
— Почему нам не разрешают уехать из райцентра? — наконец хрипло выдавил Козаченко. — Мы не совершили никакого преступления…
Бирюков облокотился на стол:
— Подозрение, Николай Николаевич, на ваших людей легло.
— Подозрение — не обвинение.
— Да вас ведь и не обвиняют. Но пока обстоятельства дела выясняются, придется вам побыть в райцентре.
— Больше десяти суток ждать не будем. Не предъявите за это время обвинение — уедем.
— Думаю, что за десять суток все выяснится, — сказал Бирюков. — Вам доводилось отбывать наказание?
— Нет. Я не нарушаю закон.
— Откуда же знаете уголовно-процессуальный кодекс?
— Я старший в таборе, мне все надо знать.
— Почему, как старший, не хотите отвечать на вопросы, касающиеся убийства пасечника?
— Потому что не убивали его, Я прокурору уже отвечал…
— Неубедительно отвечали. Сами, Николай Николаевич, посудите: разве взятое у пасечника колесо может послужить поводом для обвинения цыган в убийстве? Уезжая из Серебровки, вы чего-то другого испугались… Чего?
Не отводя от Бирюкова немигающих глаз, Козаченко словно воды в рот набрал. Светлая половина лица его нервно вздрагивала, как будто ее кололи иголкой. Чтобы не играть в молчанку, Бирюков заговорил снова:
— И еще неувязка, Николай Николаевич, получается… Никто из находившихся в таборе не видел, как угнали вашу лошадь. А ведь прежде, чем угнать, лошадку запрягли в телегу…
— Ромка, сын мой, запрягал кобылу, — неожиданно сказал Козаченко. — В столовку с братом хотел съездить…
— Столовой в Серебровке нет.
— В Березовку хотел ехать. Пока братана будил — кобылу угнали.
Сказанное могло быть правдой, однако чувствовалось, что Козаченко боится запутаться в своих показаниях.
— Кто избил Розу? — спросил Бирюков.
— Гришка-пасечник.
— За что?
— Пьяный, собака, был. Кнутом хлестал.
— У него не было кнута.
Козаченко напружинился:
— Кобылу Гришка на пасеке держал… Как без кнута с кобылой?..
— Не было у Репьева кнута, Николай Николаевич.
Козаченко хотел что-то сказать, но передумал. Чуть приоткрывшись, он тут же замкнулся, как испуганная улитка. Проводив его, Бирюков снял форменный пиджак — появляться в цыганском табора в милицейской форме не имело смысла. Заглянувший в кабинет Слава Голубев спросил:
— Что толкует Козаченко?
— Ничего конкретного. У тебя какие успехи?
— Больницы обзвонил — никаких раненых за последние двое суток. Сейчас начну по фельдшерским пунктам шерстить.
— Давай, шерсти. А я попробую встретиться с Розой.
Три серых цыганских палатки пузырились за домом прокуратуры, на опушке соснового бора, рассеченного широкой лентой шоссейной дороги, уходящей из райцентра на восток. У обочины шоссе, метрах в двадцати от палаток, пустовал синенький летний павильон автобусной остановки. Бирюков подошел к павильону и присел на скамью. Будто дожидаясь автобуса, стал присматриваться к табору.
У крайней от дороги палатки старая цыганка в пестром наряде сама себе гадала на картах. Чуть подальше от нее молодой чубатый цыган медленно перебирал струны гитары. Рядом с ним худенькая цыганочка кормила грудью ребенка. За палатками двое шустрых цыганят бросались друг в друга сосновыми шишками. Старшему, видимо, надоело это. Он проводил завистливым взглядом промчавшегося по дороге мотоциклиста и вдруг направился к Бирюкову. Не дойдя метра три, остановился. Почесал одна о другую пыльные босые ноги, спросил:
— Куда едешь?
— Пока не еду — автобус жду, — ответил Антон.
— Дай пятак — на пузе и на голове спляшу.
Бирюков подмигнул:
— Сам умею плясать.
— А дым из ушей пускать умеешь?
— Нет.
— Дай сигарету — покажу.
— Рано тебе курить, — Антон достал из кармана гривенник. — Держи без пляски и курева.
— Обманываешь?
— Ну, почему обманываю?