Обычно он белый и зеленый. Но белый и зеленый цвет убивают ночное зрение. Вообще ничего не видишь. Цвет должен быть красным. Красный — единственный цвет, который срабатывает. Так что, понимаете, там наверху все черное и красное. Ночь черная, самолет черный, а в кабине все красное — даже руки и лицо у тебя становятся красными — и ты высматриваешь красный след выхлопных газов. И ты там совсем один. Это лучшая часть. Летишь один, соло, к Франции. Как раз тогда, когда их бомбардировщики возвращаются с задания, с бомбежек наших городов. Ты кружишь возле одного из их аэродромов или челночишь между двумя, если они расположены близко друг от друга. И ждешь, чтобы загорелись посадочные огни. А может быть, заметишь его бортовые огни. «Хейнкель» или «Дорнье» чаще всего. Ну, и еще изредка тебе может попасться «Фокке-Вульф».
А сделать ты можешь вот что. — Проссер коротко усмехнулся. — Когда они идут на посадку, то сперва делают круг. Вот так: снижаются, приближаются, проходят над взлетно- посадочной полосой, описывают левый круг, обязательно левый, снова заходят и приземляются. — Правой рукой Проссер очертил в воздухе траекторию посадки немецкого бомбардировщика. — А вот, что можете сделать вы, если хватит нахальства: когда он начнет описывать свой круг влево, вы опишете правый. — Другой рукой Проссер начертил траекторию «Харрикейна». — И тут, когда он, опустив закрылки, выходит из круга и начинает гасить скорость, и думает, что вот завершит этот поворот и спокойно посадит свой ящик, вы тоже завершаете свой круг. — Кисти Проссера замерли друг против друга, кончики пальцев открыли огонь в лоб. — Вам! Как в неподвижную мишень. В амбарную дверь. А сучьи дети думали, что уже добрались домой. Браконьерить, вот как мы это называли. Браконьерить.
Джин чувствовала себя смутно польщенной тем, что он рассказывает ей о своих летных днях, но скрыла это. Как и свое ощущение нечестности браконьерения. Пусть даже «Хейнкель» был битком набит воротилами черного рынка, возвращающимися после бомбежки Лондона, или Ковентри, или какого-то еще города. Она не одобряла браконьерства с тех пор, как у нее в комнате появился эстамп тети Эвелин с добытчиками норок. И правильно, что его повесили в комнате Проссера. А «Хейнкель» тоже был чрезвычайно живучим?
— Как собьешь, так сразу смываешься. Если задержаться, поднимется такое! Да и в любом случае у тебя там на все про все есть не больше двадцати минут.
История Проссера как будто подошла к концу, но тут он внезапно вспомнил, зачем, собственно, ее начал.
— Ну да не важно. Как-то ночью я ничего не дождался. Вытянул пустой билет. Что поделать. Поднялся над Проливом выше обычного, примерно на восемнадцать тысяч футов. Наверно, я выжидал дольше, чем следовало, потому что начало светать. Или ночи все еще становились короче. Ну да не важно. Значит, я над Проливом, гляжу, а солнце как раз начало всходить. А утро было такое… Трудно описать, если только самим не побывать там.
— А я поднималась на «Де Хэвиленде» из-за коклюша, — сказала Джин с некоторой гордостью. — Но это было очень давно. Когда мне было восемь или девять.
Проссер совсем не обиделся, что она его перебила.
— Такая была ясность, что словами не выразить. Ни единого облачка, и запах утреннего воздуха, и восходит это огромное оранжевое солнце. Я смотрел на него, и после пары минут оно вылезло все — этот чертов громадный апельсин оседлал волны. Такой собой довольный. Я был до того счастлив, что сядь мне на хвост «Мессер», я бы и не заметил. Просто летел себе и смотрел на солнце. Ну, тут я хорошенько огляделся. Нигде ничего, только я и солнце. Ни прядки облачка и вниз видно до самого Пролива. А вот там оказалось судно, крохотное пятнышко, да только из него валил черный дым; ну, я проверил горючее и пошел вниз на разведку. А это был грузовоз.
Проссер прищурился, вспоминая.
— На глазок десяти тысяч тонн водоизмещения. Ну да не важно. С ним все было в порядке. Думается, разводил пары. Ну, и я взял курс на базу. Наверно, я потерял половину высоты до восьмисот футов или девятисот. И тут… догадайтесь, что? Я спустился так быстро, что все повторилось во второй раз: это чертово громадное оранжевое солнце начало вылезать из-за горизонта. Я глазам своим не поверил. Все снова, еще раз. Будто открутил киноленту назад и опять посмотрел. Я бы и в третий раз повторил, и вернулся бы домой на ноле футов, да только кончил бы я в соленой водичке. А мне не хотелось так сразу перевестись в подводники.
— Как чудесно. — Джин не была уверена, можно ли ей задавать вопросы. Она чувствовала себя немножко словно с дядей Лесли в Старых Зеленых Небесах. — А чего… чего вам еще не хватает?
— Только не этого, — ответил он довольно грубо. — Вовсе не этого. Увидеть это еще раз не имеет смысла. Это же чудо, верно? И ни к чему возвращаться и заново видеть чудеса, верно? Я просто рад, что видел это, когда видел. «Я видел, как солнце всходило дважды», — говорил я им. «Угу, допей вторую половину». Они называли меня Проссер Солнце-Всходит. Некоторые называли. Пока нас не передислоцировали.
Он встал и сжевал кусок бутерброда с ее тарелки, даже не спросив.
— А не хватает мне, — сказал он с нажимом, — раз уж вы хотите знать, так это убивать немцев. Мне это нравилось. Заставить их снизиться, так чтобы уже нельзя было прыгнуть с парашютом, и тут выдать им сполна. Вот это меня доводило. — Проссер словно решил говорить со всей жестокостью. — Как-то раз я повстречался с «Мессером» над Проливом. Виражи он делал покруче, но в целом мы были на равных. Покружили, покружили, но ни мне, ни ему не удалось сблизиться настолько, чтобы нажать на титьку. Ну, он отвалил, помахал крыльями и повернул к себе на базу. Если бы он не помахал крыльями, я бы так не озлился. Да кем ты себя воображаешь? Чертовым рыцарем в латах? Все мы веселые друзья и добрые приятели? Я поднабрал высоты. Солнце я использовать не мог, но думается, он не ждал, что я погонюсь за ним. Считал, что я отправлюсь домой, как свой парень, пообедаю и сыграю партию в гольф. Думается, так. Я начал его настигать, может, он горючее экономил или еще что. Учтите, когда я взял его на прицел, громыхал я как товарный поезд. Думается, выдавал ему секунд восемь. Увидел, как от его крыла отваливались кусочки. Но не сбил его, как ни жалко, но думаю, он понял, что я о нем думаю.
Проссер Солнце-Всходит повернулся и, топая, вышел вон. Джин выковыряла обрывок листа одуванчика, застрявший между зубами, и разжевала его. Нет, она была права: очень кислый.
С этого дня Проссер завел обыкновение спускаться и разговаривать с ней. Обычно она занималась своим делом, а он стоял, прислонясь к косяку. Так им обоим было спокойнее.
— Я был в Истли, — начал он однажды, когда она скорчилась у плиты, скручивая полоски «Экспресс» для растопки. — Наблюдал, как взлетала маленькая «Скьюа». Ветер порывистый, но не так, чтобы отменить полеты и прочее. «Скьюа», как не думаю, чтоб вам было известно, взлетает с таким странным прижатием хвоста, и я подумал, что посмотрю, как она взлетит, развеюсь немножко, подбодрюсь. Ну, она разбежалась по полосе и уже достигла взлетной скорости, как вдруг подпрыгнула в воздухе и упала вверх тормашками. По виду ничего страшного, перевернулась и все. Ну, мы, кто там был, побежали по гудрону, думая, что вытащим ребят. А на полпути увидели что-то на полосе. Это была голова пилота. — Проссер поглядел на Джин, но она, повернувшись спиной к нему, продолжала скручивать полоску.
— Мы подбежали ближе и видим — вторая. Наверно, это случилось, когда «Скьюа» перевернулась. Не поверите, до чего аккуратно. Один из тех, кто бежал рядом со мной, так и не сумел до конца прийти в себя. Уэльсец, и все время только про это и говорил. «Ну прямо как одуванчики, верно, Солнце-Всходит? — сказал он мне. — Идешь по лугу и палкой или еще чем стараешься сбить одуванчиковые шары, и думаешь, если хватит ловкости, я их сшибу