долларами рассчитаться? У меня рублей и нет.
— Почему же нельзя? Можно и долларами, — разрешила буфетчица Аня.
— Вот спасибо, — обрадовался Иван и протянул ей стодолларовую купюру.
— Помельче не найдется?
— Откуда, — странно ответил он. Однако заглянул в конверт — там были одни сотенные и среди них нашлась какая-то бумажка. Развернул и прочел: «Настоящая справка дана Ване-бульдозеристу в том, что он является активным защитником Белого дома и демократии в августе 1991 года. Вице-ВИП…» Подпись, красная печать с непривычным плохо ощипанным двуглавым птеродактилем, клювы которого, должно быть, от отвращения к другу в разные стороны развернулись. «Приданое Софьи Палеолог из сундука вытащили?» — подумал он.
— И у меня не будет, — грустно сказала Аня, — я только что открылась. Потом рассчитаетесь.
— Нет, — запротестовал Иван Петрович, предчувствуя загульную перспективу недельки на две, не меньше — так что, милая, бери, пока дают, а то ведь можешь и не получить. — Лучше вы потом сдачи мне, если что останется, дадите!
— Ну, копия Ивана Петровича! И интонация, и привычки — не отличить! — громко восхищалась буфетчица.
Иван сел за угловой столик рядом с входом и без передыху принял первый стакан. «Не самопал, нормальная водяра — сразу выдает рассвет, — отметил Иван Петрович, поскольку барашек на стальном обруче вокруг его головы стал как бы отвинчиваться и опилки в мозгах не так уж сильно кололись.
— Повторите, пожалуйста. Хорошая водка, — сказал буфетчице и поставил на стойку пустой стакан.
— Ваш покойный брат любил говорить: «Водка бывает только двух сортов — хорошая водка и очень хорошая», — засмеялась буфетчица.
— Это у вас хорошая или очень хорошая, а там… — Иван Петрович в неопределенном направлении махнул рукой. — Травят людей такой бормотухой…
Он поставил перед собой и третий стакан, который взял скорее по привычке или, может, от жадности к спиртному, которая у него иногда появлялась. То, что буфетчица не признала в нем Ивана Петровича Где-то, а посчитала братом усопшего поэта, встревожило, если не сказать сильнее. «Настоящая справка дана Ване-бульдозеристу…» — всплыли перед глазами слова из государственной бумаги, и громко рассмеялся, мотая головой и ритмично шлепая раскрытыми ладонями по столешнице. Перепуганная буфетчица, несмотря на свои габариты, ловко выскочила в зал, подбежала и пыталась дать ему минеральной воды.
— Не надо, не надо, — отказывался Иван Где-то. — Все нормально, — говорил он, вытирая слезы рукавом камуфляжной куртки, и продолжал хохотать.
— Как знаете, веселого мало, — обиделась Аня и ушла за стойку.
Последние слова еще больше рассмешили: это же нарочно не придумать, чтобы он, покойник, встал из гроба на защиту бобдзедуновской демократии, превратившись из поэта Ивана Где-то в легендарного Ваню-бульдозериста, активного защитника Белого дома! «Защищал» те самые рожи, которые ошиваются по президиумам, поскольку они при власти были и при ней останутся. Ну и «защищал» их не на смерть, а что называется вусмерть — но, поди ж ты, и приодели, и конверт сунули, и ксивой государственной снабдили…
— В гульбарий ударился? — упрекнул его двойник, присаживаясь рядом. — Безответственнейшая ты личность, Иван Сергеевич. Никакого чувства долга…
— Опять глюки? Ну и хрен с ними: я никому ничего не должен. Так что чувству долга неоткуда взяться, — говорил Иван Где-то. — И запомни: я был, есть и буду Иваном Петровичем Где-то. А тургеневское имя и отчество забери себе вместе с фамилией. Колоколов — так, что ли? Вот и пользуйся.
— Какой Иван Петрович? — хмыкнул двойник. — Ты — Ваня-бульдозерист. Вот кто-то ты на самом деле. В эти минуты Аэроплан Леонидович Около-Бричко занял и удерживает два крыла в двух разных зданиях ЦК партии, поэт Мельтешенко со товарищи в полсотне метров отсюда, словно Зимний дворец, берет особняк Союза писателей. На этой же улице идет штурм издательства «Советский писатель». И вот-вот начнется охота на ведьм. Ты хотя бы Крапулентина объявил ведьмаком, вышвырнул из кабинета, взял издательство в свои руки…
— Слушай, хмырь, ты за кого меня принимаешь? Спутал с каким-нибудь бригадендемократофюрером? Я ведь всего-то да еще в лучшем случае — Ваня-бульдозерист. Зло обло, огромно и лаяй — помнишь? Вот оно и лаяй, и кусай! Взглянул окрест — и душа моя уязвлена стала. Помнишь? Поэтому бери стаканяру и молча прими, угощаю. Молча угощаю…
Двойник внял совету и больше не возникал. Столик в углу был в тот день самым популярным — цэдээловская тусовка считала своим долгом выпить с «братом Ивана Где-то» и высказать восхищение талантом безвременно ушедшего поэта. В итоге несколько столиков были сдвинуты, поскольку Иван Петрович заказывал и заказывал выпивку и закуску.
За всю жизнь он не слышал столько хвалебных слов о своем творчестве, сколько было сказано в тот день и вечер в пестром зале. Он и не предполагал, что многие литераторы, с которыми он поддерживал шапочное знакомство, произнося тосты, станут читать наизусть его стихи. Более того, стихи начинали нравиться и ему самому.
И уж совсем невероятным было то, что его, оказалось, стали признавать всевозможные поэтические группы и направления — и панталонно-пантеонные манжетистки, и романтические гениталисты, ориентаци как традиционной, так и нетрадиционной. И поклонники лаокоонной промежности, и непримиримые их оппоненты из лагеря абортированного вдохновения, и рьяные опровергатели знаков препинания. И приверженцы антиямба, и почитатели нового поэтического глагола имени Муму, и эскаписты или оскописты — многого он вообще не расслышал во всеобщем гаме… Выразили свое восхищение то ли две, то ли сразу четыре бритые наголо девицы, с огромными искусственными ресницами и представившиеся как феминистки и лирические колготки, которые то ли растягиваются от Парижа до Находки, то ли оттягиваются на этом пространстве — он так и не понял, но догадался, что они отнюдь не синие чулки. Свое сочувствие подошла выразить даже международная литхабалка по прозвищу Манька Толстой-заде. Однако больше всех сразил глава невероятно популярной генерации, который сам себя называл исключительно по имени и отчеству или же, как минимум, триадно — Морсон-Андрон-Пегасогон. Литературная же братия его именовала безыскусно — Педя.
— Ваш брат был большущим поэтом, — забулькал солидно Морсон-Андрон и выдержал паузу, взывающую к ее автору великое уважение. — Очень жаль, что уже не с нами. Прежде всего нам, мандуальным контрацептивистам, к которым он так и не примкнул. Был чрезвычайно скромным, считал себя недостойным такой великой чести. А если бы примкнул, то стал бы моей правой, нет, правая у меня есть, левой, сердечной, рукой и великим поэтом. Ибо только мандуальный контрацептивизм дает полную свободу системе внутренней секреции и гигантское вдохновение. И полного отбора, выбора, выброса, выпука и откида. К примеру, прекрасный пол нашего направления предпочитает исключительно черные прокладки. Ибо они практичны и траурно элегантны. Жаль, — царственно возложил свою длань Педя на его плечо и величественно удалился.
Все это донельзя расшатало нервную систему «брата Ивана Где-то», привело к переизбытку чувств, от которых он почти весь вечер плакал — слезы шли безостановочно, как из чудотворного лика.
Перед самым закрытием буфета он все-таки прекратил обливаться слезами, отказался от нескольких стаканов и практически пришел в норму. Вне всякого сомнения, это был самый лучший его творческий вечер в писательском доме. Но в то же время все сильнее чувствовал, что поэт Иван Где-то и он, со справкой забелдомовца Вани-бульдозериста, — это не одно и то же. Было ощущение, что он присутствовал на чужом празднике, по сути, триумфе, где литературная братия говорила не кривя душой, и было обидно, что в той, первой жизни, не нашлось для него и сотой доли нынешнего признания.
— Да ты сам себя ревнуешь! — вновь объявился двойник, и у Ивана Петровича от обиды перехватило горло.
— А где ты был, когда я над митингом летал? Внизу стоял, да? — спросил вдруг Иван Петрович, но двойник по извечной отечественной привычке никакого ответа не дал.