решил подальше удалиться. «Неужели бордюрный камень все-таки последствия дал?» — задался вопросом рядовой генералиссимус, как ни странно, почти словами Степки Лапшина.
Глава пятьдесят первая
Когда Иван Петрович открывал глаза, то первое, что он ощутил — это присутствие горячей взорвавшейся планеты над левой лопаткой. Она вулканизировала, эта планета, обливаясь горячей магмой. Капельницы, стоявшие рядом с кроватью, какой-то мудреный прибор, живший своей жизнью, наверняка соединенный с жизнью Ивана Петровича, должно быть, предназначались для тушения пожара, смягчения боли и уменьшения страха перед смертью. Как и все люди, он боялся умереть. Как и все люди, он надеялся, что это случится не в эту минуту, не в этот час, не на этой неделе, не в этом году… В принципе он был согласен умереть, поскольку невозможно избежать уготовленной всем участи, но почему именно сейчас? Люди вообще умирают не вовремя.
Приходя в себя, он всегда встречался с внимательными и странными глазами одной и той же сиделки. По годам — бабушка, а глаза у нее были юные, наивные, распахнутые миру, добрые, и в то же время таили в себе бездну боли и страдания. И губы, сомкнутые скобочкой, с морщинами в сборочку вокруг рта, и сухая, запеченная квадратиками кожа — ломаный пергамент, придавали ее лицу выражение скорби и печали.
Это была Мокрина Ивановна. Разрядив на радостях диск пулемета в небо, она отдала «дегтярь» перепуганному Сучкареву. Тот сдуру обжег руку, вцепившись в раскаленный ствол. Боялся, что передумает бабка. Хорошо, что она сдержалась, не пустила очередь над головами, когда выступала Ширежопкина — слава Богу, обошлось, судили по закону, не по указаниям начальства. Зато не удержалась, когда Ромку оправдали. Пулемета не жалко, не последний, как говорится, — надо было куда-то его прятать, смазки же хорошей, какая у нее была раньше, теперь не найти, а главное — следовало же отметить справедливость торжественным салютом.
Новый родственник — Василий Филимонович — также порядком трухнул, явился с упреками, мол, Ромку оправдали, теперь вас, Мокрина Ивановна, надо будет выручать. Он тужился насчет племянника, да ничего у него не получилось, и на суде его не было, так как он нашел это время самым подходящим для смертной драки из-за теплицы. Не стоит беспокоиться, ответила она, у нее справка есть. У нового родственника в уставах о радостях наверняка ничего не говорится, перемешались у него, бедолаги, разные параграфы, вымученные в конторах, с грязью жизни и получился из всего этого канцелярский саман.
Зато, когда она попросила в Москве найти Ваню, то тут у Василия Филимоновича обнаружилось много понятия — за полчаса разведал: в такой-то больнице лежит с тяжелым инфарктом. Устроилась в больнице санитаркой, чтобы дневать и ночевать рядом с Ваней. А его, надо сказать, здесь уважали, видели доктора и медсестры по телевизору передачу, переживали, как бы у него после инфаркта не случился инсульт. Да разве для того она столько лет надеялась, чтоб такое допустить? Разве могла она ему не сказать, что никакой он не Иван Где-то, а Иван Сергеевич Колоколов?
Ой, многое следовало ему рассказать. О том, как муж ее старшей сестры Полины, Ваниной, значит, родной матери, ничего не мог поделать, когда тестя раскулачивали и выселили на Соловки, а вот ее, совсем маленькую Мокринку спас от верной смерти, из вагона-телятника перед самым отправлением вынул. Сергей Петрович был каким-то начальством в их городке. В тридцать седьмом, когда пошли аресты, она однажды слышала, как Полина плакала и говорила мужу, что, не дай Бог, если кто разнюхает, что жена у него — кулацкий элемент, что с детьми — Ванюшей и Мокринкой тогда будет? «Это ты, которая замуж выходила в одном дырявом платье, кулацкий элемент?» — пошутил он, и даже Мокринка почувствовала, насколько шутка у него не получилась.
Как же не рассказать ему о том, что в ту ночь спал он один? В кромешной тишине, затаившись, они ждали. Надо было уходить, бежать, а они ждали. Предчувствие не обмануло — через открытое окно донеслось неторопливое, трудолюбивое завывание машины, взбирающейся на подъем.
Сюда, на глухую окраину, автомашины ездили только к ним, и то редко. Полина, как привидение, стояла в белой сорочке перед распахнутым окном, потом кинулась к ней, и она тоже вскочила, торопливо стала одеваться. Полина еще с вечера, как бы между прочим сказала, что Мокринка, может, завтра поедет в гости с Ваней к дяде Антону в Харьков. Утром возьмет билет, причем ей надо будет брать взрослый — скоро тринадцать исполнится, невеста! А Ваня бесплатно покатит: он такой…
Не зажигая лампы, Полина нашла возле детской кроватки узел с вещами, сказала Мокринке, чтобы уходила через окно. Сергей Петрович подал спящего Ваню не Мокринке, которая уже стояла в саду под окном, а жене. Полина тискала, жадно прижимая к себе, потом каменно смотрела на него, стараясь подольше посмотреть на сынишку в свете луны. Ваня же, шельмец, беспокойство взрослых вокруг него понял по-своему и
Две ночи они ночевали в поле, в старой соломе, благо было лето. В харьковском поезде, когда она уснула, какие-то самодеятельные экспроприаторы умыкнули узел — с документами, с остатками денег, с одеждой и с письмом дяде Антону. Неужели глаза на лоб не повылазили: в авоське детская одежонка, пеленки! Нет, приватизировали, у цуцыка взяли глаза взаймы — не подбросили даже метрики.
Зареванная, убитая горем, избегая милиционеров, она разыскала по памяти улицу, дом и квартиру дяди Антона — адрес запомнила, когда в поле под Черниговым разглядывала запечатанный конверт. Дверь комнаты, в которой жил дядя Антон с женой, украшала полоска бумаги с круглой синей печатью. Никто из соседей не говорил, где дядя Антон и тетя Римма, все отнекивались, пожимали плечами, только какая-то толстенная тетка, когда в коридоре никого из соседей не осталось, прошептала страшно: «Уходи отсюда быстрей, не видишь: опечатали!»
Она побиралась, ночевала в подвалах, на чердаках, наворовала с бельевых веревок одежды себе и Ване, научилась убегать от милиции, прибилась к компании юных уркаганов. Новые друзья советовали сдать годовалого Ваню в приют, а самой наблюдать со стороны, как ему там живется. Мокринка не спешила с приютом: осенью задумала наведаться в родной городишко, может, пока она здесь прячется, в НКВД разобрались и освободили Сергея Петровича и Полину. Только этим планам не суждено было сбыться: Ваня заболел какой-то сыпью, горел огнем, плакал так, что урки из опасений, как бы он не выдал их уютное убежище, вытурили их из подвала на улицу. А она больше всего боялась, что у него оспа и что без врачей он может ослепнуть.
Она брела по Харькову как во сне, прижимая к себе горячего Ваню. Потом сидела на холодных, облицованных плиткой ступеньках. Потом пошел дождь, Ваня уже не плакал, он лишь сипел. Потом она написала записку — в раздобытом по случаю ранце хранился карандаш и бумага для писем Полине. Фамилию Вани указывать не стала. До больницы дойти не было сил, неподалеку горел над дверью плафон с красным крестом дежурной аптеки. Она уложила Ваню под дверь, нажала звонок и, когда изнутри стали открывать дверь, отбежала за угол. Попетляла в переулках и присела возле какого-то забора, чтобы отдышаться, потому что кто-то, жестокий и беспощадный, больно бил какой-то колотушкой по голове — больше она ничего не помнила, пришла в себя только в больнице.
Оттуда она месяца через два попала в детский дом, а в аптеку, возле которой оставила Ваню, пришла года через три, когда училась в медучилище. Никто ничего не знал о мальчике, никто даже ничего не слышал — или Ваня умер в ту ночь, или же кто-то тогда его усыновил, и теперь боялись разгласить тайну.
— Ни в коем случае не говорите ему об этом! — строго-настрого запретила врач, тетка добрая и не без понятия, когда Мокрица Ивановна рассказала ей все. — Если вы расскажете — сердце у него не выдержит. Не искушайте судьбу. От греха подальше, когда окрепнет, вот тогда и расскажете.
— Мовчаты я умию. Шо-шо, а мовчаты навчилы… — грустно закивала она головой.
— Ох… Верю вам, надеюсь на вас, — успокаивала себя докторша через силу, потому что без консультации психиатра было видно, чей бабуля клиент.
Удивляло Мокрину Ивановну то, что за несколько дней такого тяжелого больного навестило всего два