Да, так и есть. Около двух часов ночи Шар зарегистрировал собственное включение, причем по совершенно незнакомой схеме, и двукратный перенос стокилограммовой массы с интервалом в десять секунд. Туда и обратно. В этом, конечно, никакой хитрости не было. Десять секунд вполне могли равняться и суткам, и месяцу, в других, разумеется, координатах.
Но факт есть факт. Тело наркома было переброшено отсюда куда-то и возвращено обратно. Остальное понятно.
Валентин перевел взгляд несколько левее и увидел листок бумаги, небрежно пришпиленный к дверце до сих пор секретного, хорошо спрятанного за стеновой панелью сейфа, а сейчас открытого для обозрения. Сам сейф вскрыт вроде бы не был, но выявлен – показательно, демонстративно и оскорбительно.
На бумажке – небрежно, похоже, на коленке нацарапанные слова.
«Лихарев! Вы мне надоели. Со всеми вашими заморочками. Я ушел. Навсегда. Привет Сильвии. Не обижай наркома. Он вам еще пригодится. Если нет – отпусти. Запомни, кроме твоего времени, есть очень много других. Они умеют мстить несогласным. Леди Спенсер знает. Не хотел бы встречаться впредь, а если придется – только по твоей вине. Или беде».
Ни подписи, ничего. Точка в конце.
Валентин покрутил в руках листок, глянул на просвет. Даже понюхал. Точно. Пахнет теми самыми нездешними духами. А больше – ничего. Обычная бумага из его собственного бювара. Написано, правда, не перьевой и не автоматической ручкой, не карандашом, само собой, а чем-то непонятным. Вроде как тонкой кисточкой, которой пишут свои иероглифы китайцы и японцы.
Как ушел, куда, почему – не сказано. Ну и ладно. Зато будет что предъявить Сильвии.
Лихарев взял из тумбочки бутылку «Двина», который регулярно, ящиками привозил в Кремль секретарь армянского ЦК, вернулся в кабинет.
В ходе необязательного, можно сказать, светского разговора Валентин, не выдавая своего интереса к глубинным мотивам недавних поступков Шестакова, провел экспресс-тестирование личности сидящего напротив человека.
До этого такой возможности у него не было, слишком все происходило стремительно, непонятно, да и Шульгин, как догадывался Лихарев, немедленно разгадал бы его замысел и сумел бы создать о себе то впечатление, которое считал нужным.
Сейчас же все получалось так, как надо. Нарком понятия не имел о психологических практиках и раскрывался легко.
Валентин выяснил, что никаких, даже остаточных следов наличия в Шестакове чужой матрицы не имеется. Он теперь – сам по себе, и необъяснимые, если смотреть со стороны, изменения собственного характера, стереотипа поведения etc. его подсознание успело переосмыслить, рационализировать, создать вполне непротиворечивую модель, с которой можно жить, не испытывая параноидального или шизофренического синдромов. Шульгин каким-то образом сумел внедрить своему реципиенту новую схему памяти, систему базовых ценностей, громадный блок информации и плюс к этому убеждение, что так всегда и было. Просто, исходя из данности, из реалий той жизни, которой пришлось жить после Гражданской войны, нарком научился разделять собственную натуру на непересекающиеся и почти не взаимодействующие составные части.
Причем кое-какая истина в этом была, иначе вторжение Шульгина не прошло бы столь безболезненно.
Прослужив советской власти и ВКП(б) почти двадцать лет на весьма высоких постах, Григорий Петрович чудесным образом ухитрился остаться в стороне от «зверств» режима. Он вообще сторонился всего, что прямо не входило в его должностные обязанности. Не участвовал ни в оппозициях, ни в борьбе с ними (за исключением обязательных дежурных фраз на партсобраниях и в докладах), не входил ни в какие «тройки», сколь мог (исключительно в интересах ДЕЛА) поддерживал и защищал «буржуазных спецов» и вообще сотрудников, по тем или иным причинам попадавших «под кампании» или в поле зрения «органов». Удавалось это не всегда, но в целом (по меркам тех времен) Шестаков оставался человеком порядочным и даже, если так можно выразиться применительно к наркому, члену ЦК и депутату, – аполитичным.
Причем следует отметить, что именно эти черты и защищали его до последнего времени от «Большого террора» и терроров предыдущих, поменьше. Позиция «делай свое дело и не высовывайся», в общем, встречала благосклонное отношение со стороны вождя. Кому-то же и работать надо, а к стенке поставить можно и других, погорластее да побездарнее.
Но теперь-то Григорий Петрович явно перешел в другую категорию. Заявил о себе, да как! Дело даже не в эпизоде с чекистами, их судьба не интересовала Сталина абсолютно, а вот то, что поблизости от него объявился человек, способный на подобное, – это совсем другое. Да мало того, Шестаков ввязался в
Что ж, Лихареву этого достаточно. Даст бог, не меньше полугода продержится Шестаков
– А вот что вы насчет своего семейства думаете? – спросил Валентин после третьей или четвертой рюмки.
– А что тут особенно думать? Осмотрюсь немного, разберусь, в какую сторону для меня обстоятельства поворачиваются, да и привезу обратно. А пока пусть у Николая Александровича поживут, сейчас им бояться нечего, отдохнут на природе. Как-никак переживания Зое достались труднопереносимые, и в старую квартиру ей возвращаться вряд ли захочется.
– Иных вариантов не рассматриваете?
– Какие еще могут быть варианты. Чай, не старое время, ни в Ниццу, ни в фамильное имение отъехать не получится. Разве не так?
– Так-то оно так, а все-таки поразмыслить есть над чем…
Шестаков сдержанно рассмеялся. «Неловко работает сталинский порученец. Он что же, думает, так я ему все и выложу? Да, мол, не доверяю я товарищу Сталину и обещанным милостям, посему для подстраховки собираюсь, как и раньше хотел, переправить жену с детьми через финскую границу. Если б даже и имел подобные намерения, ни за что бы не признался, хоть после литра выпитого, в самом бессвязно-доверительном разговоре».