на продажу, а в капиталистической культуре таковы, в большей или в меньшей степени, все. Только в ситуации универсального соблазна,— в которой поддавшиеся соблазну к тому же уже давно считают слово «коррупция» чересчур большим перегибом в моральном плане,— описанный Зим-мелем-«легкомысленный настрой» по отношению к высшим ценностям жизни (отныне — так называемым высшим ценностям жизни) может стать общей культурной атмосферой. Это не что иное, как описанный нами в начале книги «универсальный диффузный цинизм».
Карикатура: «Все имеет свою цену, в особенности то, что невозможно купить за деньги». Эта фраза вылетает, подобно облачку, из рта крупного европейского финансового магната конца XIX века, расположившегося за столиком в отдельном кабинете, в расстегнутом фраке, с сигарой в руке, на коленях которого сидят две голые дамы из хорошего общества. И по контрасту: американский миллиардер,
как его, возможно, представляли себе в двадцатые годы запуганные жители Старого Света, в путешествии по Европе: «Well, boys, было бы смешно, если бы вам не упаковали в чемодан Европу за несколько долларов. Отдельный чек — за то, что эти напускающие туману немецкие мыслители именуют „cooltoor' *. Наконец, наймем по контракту римского папу». Такие покупательские фразы карикатурно изображают вторжение материального в «идеальную» сферу ценностей. Капитал неудержимо коррумпирует все связанные со старыми формами жизни ценности — не важно, покупает он их при этом в качестве декорации или источника удовольствия либо устраняет их таким образом как препятствия. (В этом заключается диалектика «предметов антиквариата»; старая вещь «выживает», если подвергается капитализации; а подвергается капитализации она в силу специфической для капитализма динамики модернизации, ускоряющей «устаревание».) С этой стороны капиталистическое общество неизбежно подталкивает лежащая в его основе циническая по отношению к ценностям динамика. Ведь в его природе — постоянно расширять зону того, что покупается. Таким образом, оно продуцирует не только множество цинизмов, но и, как моральный довесок, свое собственное возмущение ими. Оно в соответствии со спецификой своего идеологического взгляда на вещи может понимать цинизм денег только как
Таким образом, и партии сторонников принципа «не пахнет» приходится признать наличие некоторого душка. Однако она прилагает все усилия, чтобы свести цинизм использования денег к соблазняемое™ индивидов. Плоть слаба, если деньги готовы на все. Вещи всякий раз могут быть изображены таким образом, будто в дурно пахнущих актах обмена повинны недостойные люди, играющие в них главную роль. Если на них возлагается главная ответственность, не так трудно признать наличие известных «моральных проблем, не играющих, впрочем, решающей роли»; что поделаешь, и они тоже внутренне присущи рынку. Ведь соблазнение — в смысле «руководства потребностями» — принадлежит к числу основных его принци пов. Как только замечают циническую функцию денег, ее сразу же строго ограничивают сферой обмена и потребления, в которой, как принято выражаться, «порой не обойтись» без отдельных дурно пахнущих вторичных моментов. Но кто, спрашивается, будет отрицать на этом основании преимущества системы в целом? Чтобы не говорить о цинизме, социологи охотно мастерят теории модернизации, которые благосклонно-лукаво относят «смену ценностей» на счет прогресса.
Если мы глубже вникнем в смысл написанного Зиммелем, от нас не укроется, что он имеет в виду особую форму продажности высоких ценностей. Очевидно, речь идет здесь о чести, добродетели, красоте и душевном здоровье «женщины». И это тоже можно «купить». Проституция — в узком и широком смысле — это сама суть цинизмов обмена, при которых деньги в своем жестоком безразличии стаскивают на свой уровень и ценности «более высокого порядка». Нигде больше циническая потенция денег не проявляется столь резко, как там, где они взрывают особо оберегаемые области — чувство, любовь, самоуважение — и заставляют людей продавать «самих себя» чужим интересам. Там, где «человек» выносит на рынок свои гениталии, капитал во внешней реальности сталкивается с тем, о чем он предпочел бы вовсе не знать в сфере внутренней, в сфере жизни души.
В каком-то отношении жаль, что Маркс в своем известном анализе товара не исходил из проституции и связанной с ней особой формы обмена. Такой подход сулил бы явные теоретические преимущества. Будучи главой партии сторонников принципа «Пахнет»*, он должен был бы использовать любую возможность для того, чтобы продемонстрировать цинизм денег. Женщина, выступающая в роли товара, могла бы стать здесь поистине убийственным аргументом. Однако нельзя начинать с теории проституции книгу, которой предназначалось стать библией рабочего движения. Поэтому Маркс пытается поначалу раскрыть тайну эквивалентного обмена на примерах совершенно невинных продуктов, таких как пшеница и железо, сюртук и холст, шелк и сапожная вакса. Проследим его отличающийся остроумием анализ по главным шагам, имеющим решающее значение: товар и товар; товар и деньги, деньги и товар; переход от денег как денег к деньгам как капиталу. Здесь посреди этих идиллических, формальных рассмотрении эквивалентности впервые обнаруживают себя те подспудные противоречия, которые указывают на печь, в которой они «пекутся» в самом ядре всей системы обмена: деньги, двигаясь от денежной формы через товар снова к денежной форме, каким-то образом становятся
тем более интеллектуальному здоровью общества не идет на пользу, когда ему хронически приходится жить среди давно сформулированных истин о себе самом, не имея смелости признать их.
Я полагаю, что сдержанность Маркса в отношении феномена проституции имеет более глубокую причину. Его, как прирожденного теоретического фундаменталиста, интересует не столько легко уловимое носом на рынке «Пахнет», сколько, скорее, идеологически замаскированное «Пахнет» в сфере труда. Его мыслительную способность возбуждает не циническая вонь обращения, а вонь самого способа производства. Эта последняя обращается к теоретическому органу совершенно иным образом, чем первая, которая, скорее, апеллирует к чувствам. (Поэтому социально-критические искусства современной эпохи склонны расписывать в красках свидетельствующие о продажности проявления цинизма в сфере обращения.) Маркс, напротив, добирается до самых дальних позиций партии «не пахнет» и чувствует фатально исходящий от самого капитала дух кражи прибавочной стоимости. Никогда столь яростно оспариваемая теория прибавочной стоимости не смогла бы стать стратегическим плацдармом для марксистской атаки на капиталистический общественный строй, будь она всего лишь одной экономической формулой среди многих прочих. В действительности она представляет собой не только аналитическое описание механизма умножения капитала; обладая политической взрывной силой, она в то же время есть диагноз морального отношения трудящегося класса к классу, извлекающему прибыли.
В обмене рабочей силы на заработную плату гармония принципа эквивалентности, кажется, разрушена раз и навсегда. В самом центре капиталистического рая эквивалентности Маркс обнаруживает змея, обвившегося вокруг древа познания и шипящего: «Если вы поймете, как можно регулярно больше брать, чем давать, то вы сами станете как капитал, и забудете, что есть добро, а что — зло». Так как труд создает значительно больше стоимости, чем возвращается «назад» рабочим в форме заработной платы (заработные платы никогда не поднимаются над чертой исторически