делает постоянно растущее число людей, которые начиная с пятидесятых годов эмигрируют — в Прованс, в Италию,
на Эгейское море, в Калифорнию, в Гоа, на Карибские острова, в Ауровиль, в Поону, в Непал и, не в последнюю очередь, на «тибетское нагорье» в пределах Германии и Франции.
В связи с этими явлениями напрашиваются два вопроса: первый — цинический, второй — выражающий озабоченность. Случись что серьезное, достаточно ли далеким окажется то место, куда уехали? И кому лучше от того, что наиболее восприимчивые в моральном отношении люди покидают тонущие корабли цинических обществ? Есть «хорошие» основания ставить эти вопросы, ведь все усиливающееся и «сгущающееся» ожидание войны питает оба видения будущего — и циническое, и озабоченное. Эмиграция могла бы быть полезной и с одной, и с другой стороны, если мы будем понимать правильно ее значение,— полезной и для эмигрантов, которые выясняют, существует ли, и где, то лучшее, которое они ищут; и для остающихся, которым отъезд других говорит: там, где мы пребываем, никакая жизнь невозможна — для нас. А для вас?
Вероятно, эмиграции можно было бы придавать несколько менее серьезное значение, если бы она действительно была феноменом «на окраине общества». Однако ничто не дает оснований для столь беспечного взгляда на нее. То, что сегодня происходит на окраине общества, исходит из его сердцевины. Эмиграция сегодня стала диагнозом, характеризующим массовую психологию. Целые слои населения уже давно в душе живут где угодно, только не в этой стране. Они не чувствуют себя связанными с тем, что носит имя основополагающих ценностей общества. При словах «основополагающие ценности» перед глазами невольно появляется образ атомных грибов. Слышат заверения ответственных лиц об их готовности к переговорам — и ощущают, заглянув им в глаза, ледяную стужу конца.
Большинство членов общества уже давно избрало для себя эмиграцию в отпуск, и слово «жить» обретает для них светлые тона благодаря воспоминаниям о кое-каких мгновениях удачного отдыха — если только представился такой случай...
Что же делать? Сойти с этого поезда или продолжать делать то же, что и другие? «Спасаться бегством иль остаться?» Ни то ни другое альтернативное решение не представляется удовлетворительным и достаточным. Оба выражения, их описывающие, имеют несколько угнетающий смысл и отличаются неоднозначностью. «Бежать» — действительно ли именно это подразумевается данным выражением? А в том, что называется «остаться», разве не проявляется столь часто трусость и меланхолия, соучастие и соглашательство? А решение «сойти с этого поезда» — разве это совершенно сознательный поступок? И не находятся ли многие так называемые «желающие сойти» уже вне «поезда» — еще до того, как они поставят перед собою вопрос о собственной позиции? А «делать то же, что и другие» — неужели это действительно везде и всюду имеет циническую окраску? Разве такое решение не вызвано также потребное-
тями в «позитивном», стремлением принадлежать к сообществу людей?
Однако следует видеть и моменты истины в выраженной альтернативе. «Сойти с поезда» — правильно потому, что нет желания, закрыв глаза, впутываться в невыносимый цинизм общества, которое утратило способность различать производство и разрушение. «Делать то же, что и другие» — правильно потому, что отдельный человек вправе ориентироваться на необходимость самосохранения в ближайшей перспективе. Бежать — правильно потому, что глупая храбрость ни к чему, и потому, что только дураки расходуют силы на безнадежную борьбу тогда, когда существуют более благоприятствующие жизни пространства, куда можно отступить. Оставаться на месте — правильно потому, что это соответствует опыту, говорящему, что любой конфликт, от которого мы просто уклонились, настигнет нас в любой точке, куда бы мы ни убежали.
Поэтому соответствующая нашей жизненной конституции альтернатива должна быть понята иначе:
VIII. Психополитика шизоидного общества
По каким признакам определить предвоенное время? Как проявляют себя психополитические конституции капиталистических обществ накануне мировых войн? Немецкая история наглядно демонстриру ет, как мировые войны вызревают в конфликтах, происходящих в душе нации. Можно на двух, а, если быть пессимистом, то и на трех примерах рассмотреть, что значит жить навстречу великому военному взрыву. Главный психополитический симптом — сгущение общественной атмосферы, которая до невыносимости нагружается шизоидными противоречиями и амбивалентностями. В таком душном климате пышно расцветает скрытая готовность к катастрофе; я называю ее, обыгрывая выражение Эриха Фромма,
Историк знает, что политическая история не может быть местом человеческого счастья. Однако если все же поставить вопрос, когда в нашем веке был счастливейший час для европейских народов, то ответ на него может повергнуть в смущение. Тем не менее все признаки и документы говорят сами за себя. Поначалу феномен августа 1914 года ставит в тупик: то, что тогда переживали вступающие в войну народы Европы, историографы стыдливо называют «военным психозом», но стоит присмотреться пристальнее, как выяс нится, что речь идет о неописуемых бурях аффектов, которые охватили массы, о вспышках ликования, национального умиления и волнения, сладостного обмирания от страха и опьянения надвигающейся судьбой. Это были ни с чем не сравнимые моменты, полные пафоса и смутного чувства жизни; главными, пьянящими словами этого времени были слова: «Ну, наконец-то!» Массы, пожалуй, испытывали и страх, но в первую очередь у них было ощущение прорыва к чему-то, что обещало «жизнь». Словами-лозунгами были «омоложение», «испытание в деле», «очистительная купель», «лечение, освобождающее организм от нечистот». В первый год войну вели армии, состоявшие исключительно из добровольцев, никого не нужно было заставлять идти на фронт. Катастрофа так и притягивала молодежь Вильгельма. Когда она наступила, люди узнали в ней себя и поняли, чего они ждали.
Нет ни малейшего повода полагать, что люди тех времен столь разительно отличались от нынешних. Только высокомерие заставило бы вообразить, что мы в экзистенциально-решающих вещах оказались бы умнее, чем те добровольцы из Лангемарка, которые с воодушевлением тысячами шли под огонь пулеметов. Различие состоит только в том, что психические механизмы последующих поколений функционируют более скрыто. Поэтому поначалу наступает полная
растерянность, когда наблюдаешь, сколь неприкрыто, наивно и откровенно протекали тогда все процессы. То, что постигли — как они полагали — воодушевленные войной люди, было качественным различием между тягостной неопределенностью и выбором, между гнетущей духотой и свежестью — одним словом, между неподлинной и подлинной — как им казалось — жизнью. Еще и после вой-
ны предфашистская литература нет-нет, да заводила речь о «борьбе как внутреннем переживании». В