Мы увидели человека, сидевшего на корточках перед чемоданом.
Это был тучный, немолодой мужчина, и сидеть на корточках было ему непривычно.
— Оставаться с тобой хоть на день, хоть на час, — говорил он с придыханием, судорожно уминая в чемодане рубашки, — это самоубийство… Самоубийство!
Женщина слушала его, прижавшись к стене; нечетко мелькнул силуэт ее большой, полной фигуры.
— Самоубийство для всего! — говорил он, захлопывая крышку и клацая замками. — Для меня как личности, для моего творчества, для всего, что я еще могу сделать в отпущенные мне годы!
— И это говоришь ты! Мне!.. — простонала Женщина.
— Я! Тебе! Лучше поздно! — с силой сказал он, распрямляясь и потирая затекшие ноги.
— Ты снова станешь ничтожеством, — отчеканила она. — Что ты сможешь без меня? Ты станешь пустым местом. Кто вообще тебя сделал?
— Замолчи! Я глохну! — крикнул он. — И еще радио это орет, черт бы его брал!
— Пусть! — тоже заорала она. — Уходи! Пусть поет радио!
Немка кончил. Женщина за роялем открыла глаза.
— Иди, иди, мальчик, — сквозь стиснутые зубы сказала она. — Иди и позови следующего.
…Появились Нёмкина мама и Нёмкин папа. Засовывая бумаги в портфель из крокодиловой кожи с монограммой, Женщина говорила им:
— К сожалению, не могу вас поздравить. Ваш ребенок не без способностей, но у нас был конкурс девятнадцать человек на место, сами понимаете.
— Да-да… — рассеянно улыбнулся Нёмкин папа и спросил, слегка наклонившись: — Ты хочешь стать музыкантом, сынок?
Немка перевел глаза с крокодилового портфеля на блестящее платье и вздохнул освобождение: — Не-а…
— Ну, будет инженером, — сказал Нёмкин папа. — В наш век, знаете…
И все кончилось. Погасло, затихло. Баранцев включил свет, и некоторое время мы сидели молча.
— Чепуха какая-то, — не очень уверенно заговорил, наконец, Константин. — Выходит, если бы ты…
— Вот какой однажды был случай, — быстро перебил Немка. — Мальчик плакал, плакал, а ему дали сладенького на ложечке, он и успокоился, — как это сказать одним словом?… Стих — от — варенья…
— Неужели ты детских песен не знал?! — закричал я. — Что это за песни идиотские для шестилетнего ребенка!
— У нас такая пластинка была, — тихо сказал Немка. — Она и сейчас жива, и я ее очень люблю: с одной стороны «Раным-раненько», а с другой «Когда я на почте…».
— Крайне любопытно, — вступил профессор Стаканников. — И что вы чувствовали, Изюмов, в процессе сеанса? Болевые ощущения? Подергивание конечностей.
— Ничего. Никаких, — ответил Немка.
— Гм… О-очень интересно, — продолжал Стаканников. — Но между прочим, я еще в сорок шестом году высказывал… М-м-м… да. Разрешите-ка, я сам попробую, молодые люди.
И, сев поудобнее, он надвинул электроды на уши.
Мы увидели длинный коридор, из тех, что одним концом выходят на лестничную клетку, а другим упираются в пахнущий винегретом и дустом буфет. По обеим стенам его шли двери с надписями: «Аудитория №…», возле урн стояли курильщики, и группа девушек, обняв друг друга за плечи и образовав кружок, обсуждала нечто не слышное нам.
— Привет, — сказал молодой, но не слишком, человек, подходя к другому молодому человеку, подпиравшему стену и рассеянно листавшему толстый журнал.
— Здорово, — отозвался листавший и, подняв голову, оказался Стаканниковым, лет на тридцать моложе нынешнего.
— Веселенькие новости, — продолжал Другой Молодой человек, встряхивая руку Молодому Стаканникову. — Ты знаешь, кого назначили? Этого скотину Турлямова.
— Ну да! — сказал Молодой Стаканников.
— Я только из академии: приказ подписан. Ты понимаешь, что это означает?
Оба закурили, глубоко затягиваясь.
— Новая эпоха, — горько улыбнулся Молодой Стаканников.
— Кого жалко, так это Старина, — сказал Другой Молодой человек. — Дожил до такого позора. Его Турлямов сожрет в первую очередь.
— Инфаркт он ему сделает, — невесело согласился Молодой Стаканников.
Так они курили некоторое время.
— Кстати, — сказал Другой Молодой человек. — У тебя на отзыве диссертация Копейкина?
— У меня. — Молодой Стаканников сплюнул в урну. — Утвердили оппонентом.
— Ну и как она тебе?
— Бред собачий, — сказал Молодой Стаканников. — Ни одного чистого контроля. А демагогии! Скулы сводит.
— Не завидую тебе, — серьезно сказал Другой Молодой человек и посмотрел прямо в глаза Молодому Стаканникову. — Ты же знаешь, кто такой Копейкин. Учти ситуацию.
— А иди ты к дьяволу! — отрезал Молодой Стаканников.
Они побледнели и тихо растаяли. Но тут же прорезались вновь.
Теперь они сидели рядом на длинной вогнутой скамье, положив локти на обшарпанный барьер. За их спинами высилась аудитория, лица обращены были вниз, где за столом, устланным зеленым и уставленным примулами, стоял, охватив указку, как ствол, щупленький, словно присыпанный пеплом, человек без возраста.
Председательствующий был плотен и блестяще лыс. Его руки с выпуклыми желтыми ногтями были широко раскинуты на сукне, и время от времени он сгребал его в ладони и наваливался грудью, будто желая утвердиться на этом своем месте.
— Слово официальному оппоненту, — сказал Председатель и обвел глазами сидящих на первых скамьях. Взгляд у него был словно не сплошной, а квантованный: по прицельному, цепкому взглядику на человека.
Первые скамьи мелькнули перед нами: насупленные брови, опущенные ресницы, дымки папирос, прикрываемые ладонями, черные ермолки, пальцы, барабанящие по исчерканным листам, разбухшие портфели. Совсем близко от нас оказался долговязый старик; запустив пальцы в голубоватую бородку, он сидел словно в отдалении от всех и беззвучно смеялся.
Вдоль этого первого ряда пробирался, прижав к себе папку и наталкиваясь на чьи-то колени, Молодой Стаканников. Выйдя к трибуне он разложил бумаги и начал тихо:
— Диссертация Вэ Вэ Копейкина состоит из девяноста пяти страниц машинописного текста… — Но вдруг поднял голову и закричал тонким вибрирующим голосом: — Товарищи! До какого же состояния должен был дойти наш институт, чтобы это — это! — эта демагогия!.. Это эпигонство!.. Эта самодовольная,