радиостанций. Здесь всем требовалась безупречная, надежная связь. От нее зависели жизни. Часами просиживал, копаясь в схемах, мучаясь с диодами, коптя канифолью. Хорошая была работа. Но потом судьба привела его на Далекий.
Он хорошо помнил ту весну.
Пришла любовь.
Они бродили над берегом моря, у которого звенели льдины, а Байдаров, глядя на низкое солнце, светившее розовым пятном среди серого неба, злился, что здесь весной не бывает ночей. А может быть, это было еще чудеснее — ходить вдвоем по городу, когда все спали, и целоваться при неярком солнечном свете посреди пустой улицы…
Он чувствовал, что дорог ей, он узнал от нее много новых своих имен, которые никому никогда не смел бы повторить, она горячо шептала их ему, а он, удивляясь себе, не узнавая себя, как робкий семнадцатилетний мальчишка, смотрел в светлое окно северной ночи, занавешенное старой газетой, на серо-голубое небо. Для него всё было ясно. Все было решено…
Но шло время, она похорошела, стала больше молчать, и когда он целовал ее, чуть отодвигалась и не прикрывала глаза, как раньше, а бросала куда-то быстрые взгляды из-под ресниц.
— Ну вот что, хватит, — сказал Байдаров однажды, когда она в третий раз не пришла на свидание и он заявился к ней в заснеженном полушубке с заиндевевшими бровями, бледный, хоть и с мороза…
— Не кури, Петя, — сказала она.
Байдаров посмотрел на нее, по всему чувствуя, что он, в общем, здесь ни к чему, и что недаром так чисто и прибрано в комнате. Она не обращала на него внимания, проходя мимо, бездумно, по привычке погладила по голове, и Байдаров вдруг вскочил с табуретки, прижал ее к себе, крепко, отчаянно — она оттолкнула его.
Байдаров сразу отпустил ее, она твердым шагом отошла к зеркалу, поправила прическу, посмотрела на него из зеркала и усмехнулась: не суди, мол, уж как есть — так есть.
Говорить было ни к чему. Чувствовал — он её задерживал. Она — ждала. Ждала — не его. Он нахмурился, окинул взглядом комнатку и пошёл к выходу. Она накинула белый пуховый платок, вышла за ним, они молча постояли минуту.
— Ладно, иди, а то простынешь. — Байдаров надвинул шапку на самые глаза и быстро сбежал по лестнице.
Он не помнил, где шатался, как пришел в общежитие, обмел веничком унты и, хоть было еще рано, забрался с головой под одеяло. Жить дальше… Ну да. Конечно. Нужно было жить.
Приходить в девять ноль-ноль, здороваться, натягивать наушники, регулировать тестер, снимать дымящимся паяльником капли олова с болванки, собирать схемы, обедать в столовке, вполуха слушать чужие разговоры, ругать или хвалить поварих, макать в горчицу недосоленные ромштексы, смотреть на женщин, забивать «козла», когда станет совсем невмоготу. Читать книжки. Пить.
Надо было подаваться отсюда.
Слишком многие знали от него самого, как сильно он счастлив, как здорово у него все и какая отличная у него Наталья…
Куда уедет, где пристанет — понятия не имел. Север велик. Арктика необъятна. Везде бегут невидимые радиоволны. Руки его везде сгодятся.
Был последний восход перед полярной ночью.
Второй день радиостанции прерывали на полуслове свои передачи, чтобы сообщить после тревожной паузы о продвижении циклона, неотвратимо приближавшегося с севера. Люди, давно привыкшие к его набегам с заносами, трехметровыми сугробами, порванными проводами и закрытыми школами, кивали, как старой знакомой, белесой, массивной туче, в глубинах которой прятался буран. Она не торопясь выплывала из-за моря, покрытого льдом, и уже дохнула на город холодным ветром, когда самолет, тяжело завывая, вылетел из-за крыш и круто ушел вверх.
Дрогнул в развороте и окунулся в солнце, уже невидимое с земли. Последние лучи окрасили самолет в бронзу, сверкнули дюралем по кромкам плоскостей, лыжам, пропеллерам. Самолет, летевший навстречу циклону, качнулся я исчез в туче.
Он шел на выручку гидрографам, затерявшимся во льдах. Больше его никто не видел.
В радиоцентре толпилось необычно много народу. Летчики стояли угрюмые, насупившиеся. Их подбадривал кто как мог, но слова были обесценены общим горем. Радисты до боли всматривались в узкий сектор шкалы, на котором должен был ответить «борт 2315». А он молчал, и все знали, что означает это пятидневное молчание.
Оператор переключал радиостанцию, и его голос входил в пористую крышку микрофона, пробегал по тысячам проводов, умножался, превращался в импульс, взбирался на сетку передающей антенны и несся над снегами, зимовками, касался других антенн и звучал из приемников ледоколов, из раций вездеходов, со скрежетом ползущих в ночи, из наушников сотен бортрадистов, но не достигал тех, кому предназначался. «ИЛ-14», «борт 2315» не отвечал.
Байдарову представлялся беспомощный, потерявший управляемость и силу самолет, брошенный в коловерть ледяного вихря, и ему было ясно, что надеяться не на что.
Здесь было не впервой терять друзей.
Они уходили иногда поодиночке, иногда целыми экипажами. Все бывало.
Но после этой аварии был поставлен вопрос о создании дополнительной станции наведения, которая могла бы точнее доводить авиацию до нужных точек. Создать такой маяк было решено на острове Далеком.
И через месяц, с приходом тепла, вздымая над островом стаи крачек и люриков, затарахтел вертолет, и из него вышел Байдаров — в телогрейке и красном свитере, сосредоточенный, деловой, строгий.
У него… да у него даже дыхание перехватило от радости, когда он услышал, что есть такая нужда в радисте на острове.
Но когда семь лет назад он вошел в первый раз в этот худо-бедно утепленный, крохотный домишко, глянул на низкий дощатый потолок, на железную койку, стало не по себе. Вот тут… одному… Но на столе стоял могучий армейский всеволновый приемник «Волна», рядом с ним — передатчик и серый шкаф радиомаяка. Хозяйство было не первой свежести, но серьезное, оно требовало настройки, ухода, это была его давнишняя неизменная страсть, и пришел день, когда он почувствовал там себя совсем неплохо: затухающий голос бортрадиста кричал ему в ухо слова благодарности, приветы от экипажа… Потом еще многие благодарили.
Он жевал сладкую мороженую картошку, пуще глаза берег и холил, кормя соляркой, источник жизни — дизельный движок, колотил топором смерзшиеся пельмени, измерял осадки, передавал в Центр ледовую обстановку, ловил музыку Индии, Америки и Швеции, закинув руки за голову, лежал на койке, слушая «Угадайку», перечитывал старые «Огоньки», но нет-нет да и являлись издалека мечты, желания, знакомые лица.
Горькие и светлые воспоминания окружали… В груди щемило, хотелось поговорить с кем-нибудь, он начинал возиться с Прошкой, пес, здоровенная хитрая лайка, притворно рычал, скалился, щелкал зубами.
Так они вместе с Прошкой дожидались весны, света и борта — вертолета, который возвращал их на Большую Землю, в город.
Там Байдаров дня три занимался бумажной суетой, счетами, накладными, погрузкой еды, запчастей и топлива для нового сезона, получал разом за полгода огромные свои «северные», гулял неделю, пил-угощал с мужиками, крутил с бабьём, а после весь свет ему был не мил, муторно становилось и пусто.
И он, каждый раз еле дожидавшийся Большой Земли, уже снова ждал и не мог дождаться, когда залезет в обшарпанный «МИ-4», заваленный мешками, бочками, ящиками, бухтами проводов…
Такова была его жизнь, привычен и размерен был ее ритм: месяцы одиночества, короткие, редкие вылазки к людям и снова — остров, снова месяцы в непростой и утомительной работе корректировщика полярной авиации.
И вот, спустя семь лет такой жизни, Байдаров вышагивал по залу ожидания, зная, что от этого рейса в Москву зависит его судьба.
Метет за окном… Северное проклятье…