она мотает головой. Тогда Хашем встает на колени, кладет перед ней карамель и сам, закрыв глаза, начинает подпевать. Сначала не попадает в чужие слова, но потихоньку выпевает старательно, пытаясь выучить звуки слов этой простой восточной песни, чтобы выяснить потом, на каком языке пела девочка: кто она? — хазарка? узбечка? туркменка? таджичка? из нуристанцев? могулов? Он приходит в себя от того, что звучит только его собственный голос, что наткнулся он на тишину, будто тело живое выскользнуло из объятий. Он открывает глаза и видит конфету. В последнее мгновение мелькнули запыленные подвижные ступни, пообезьяньи гибкие, как еще одни руки, звякнули браслеты, разноцветные, царапкие по ободку, с облупившейся дужками эмалью. И еще запах — немытого тела, мочи, а поверх сандар, и мускус, и анбар. Хашем задерживает дыхание: он вслушивается в носоглотку… Муравей по краю вощеной обертки рыскает в поисках подхода к конфете. Задыхаясь от слез, с жестокой эрекцией, хватаясь за клинок, всаженный в пах, Хашем, как облатку яда, запихивает конфету в рот и, хрустя оглушительно песком на зубах, разжевывает, разжевывает, высасывает, сплевывая обертку, судорожно выдыхает, вдыхает, растирает кулаками грязные слезы.
Девочку пристроили в приют. Хашем ее не спас.
Когда Хашем уходил надолго, в его отсутствие я или учился летать на кайте, или жил у Керри в Насосном, разъезжая иногда с ним по бакинским шалманам, либо целенаправленно мотался в поисках LUCA по месторождениям. Последнее занятие меня особенно захватило, когда я на одной из Шах-Денизских скважин обрел почти полное совпадение.
И вдруг пришел ответ по пробе, взятой мимоходом на Ашур-аде в колодце, загрязненном нефтью.
Совпадение было абсолютным.
Теперь можно было уже твердо утверждать, что Лука обретен человечеством, но мне нужно было еще и еще раз перепроверить, составить карту приближенности по месторождениям, чтобы зафиксировать пластовый регион происхождения жизни на земле. О Луке я не говорил никому, пузырек с ним таскал все время с собой, в нагрудном кармане, время от времени открывая, чтобы вдохнуть его запах, лизнуть капельку.
Я пришел к Хашему:
— Ты спишь с Терезой?
— Нет.
— Она говорит, что спишь.
— Она говорит неправду.
— Почему?
— Она исправится.
Я выдохнул.
А дальше произошло нечто очень странное. Мы стали говорить о том, что такое любовь. Говорили о Ромео и Джульетте — о том, что влюбленность оправдывается уподоблением любви к Богу. Непознаваемость и недостижимость объекта влечения есть залог приближения к религиозному чувству земными методами. И тут Хашем завершил беседу тем, что таинственно заключил:
— Но скоро я собираюсь сочетаться с Богом. У меня собрано большое приданое. Ему трудно будет мне отказать.
Вот здесь мне положено было всерьез испугаться, но вместо того, возвращаясь на Восточный кордон дорогой, нагруженной пылающим ворохом Млечного Пути, я вдруг почувствовал себя беременным Хашемом, полным до краев его идеями, его страстью.
Я очень рад был, что Хашем говорит — говорит все время и помногу. Речь свидетельствовала о его нормальности. Если бы он молчал, все это было бы уже непоправимо. Я боялся, что однажды Хашем замолчит.
Хашем в самом деле часто менял галсы, и это обнадеживало. В нем все-таки не было упрямой настойчивости, прямолинейности, свойственной сумасшедшим. То он рассуждал о вреде религии, отравляющей разум, парализующей критичность, подвижность мышления, которые могли бы служить солдатами, подспорьем в полноценном развитии мистицизма, то о суфийской глубине ислама, то о царе Давиде, его величии, сомкнувшемся над всеми противоречиями его биографии, сотканной из взаимоотношений с Богом и властью внутри себя; то он критиковал христианство.
Для меня лично все было просто. Чем больше я думал о Боге, тем большей пустотой наполнялось мое сознание. Мне это не нравилось. И только мысль (опять же — любимая Хашемом) о том, что Бог — это то, что внутри меня, как ни опасно это звучит, что Бог — это неожиданное, и близкое, и неизведанное собственное Я, как-то примиряла меня с миром.
«Время есть источник энергии звезд» — такой лозунг был написан на полосе кумача, вывешенной на свежевыбеленной стене Восточного кордона.
Утром я понял, что перегрелся и что пора бы мне отдохнуть ото всех, побыть одному. Я устал от Хашема, от себя, мне некогда было даже подумать о том, что это значит — что я наконец нашел Луку. Я только нюхал пузырек с ним и думал, что соль земли у меня руках.
Я решил схорониться. Браконьерская деревушка стояла на берегу Каспия чуть северней Бяндована. Заброшенная, с обломками мутных стекол в окнах, старыми лодками и обрывками сетей на слегах. Деревушку эту обходили стороной егеря, считая суеверно, что старые развалины полны злых духов и что они могут навредить человеку. Не знаю, были ли там — в этих трех лачугах какие-либо духи и злые ли они были, но спалось мне там отлично.
Несколько дней я плел сети и пытался наладить веретень. Только однажды за пять дней мне попался осетр — хлыст, которому я так обрадовался, что стал обнимать, а рыбина ударилась об меня и оставила шрам на щеке, прочерченный панцирной ее костяшкой…
Когда-то мы с Хашемом играли в игру. Составляли жизненно важные вопросы и оба на них отвечали. Например: «Что есть смерть?»; «Самый смешной случай, приключившийся с тобой?»; «Самое вкусное?»; «Самое мрачное?»; «О чем мечтаешь?».
Теперь Хашем отвечал на мои вопросы о самом страшном переживании в жизни.
— Самое страшное? Да, было дело. Во время передвижения с соколами по каменистым дорогам Белуджистана я встретил в пустыне у колодца группу женщин и сопровождавшего их вооруженного человека. Женщины сидели в овражке — кто на корточках, кто прямо на земле подле своих кувшинов, корзин, все в разноцветных чадрах, шальварах. Они отдыхали, вытянув ноги или обняв кувшин; одна раскачивалась и подвывала нараспев. Охранник ждал, когда женщины отдохнут. Наконец он отдал команду, женщины поднялись: кокон там, кокон ближе, шаткие в начале, затем раскачивающиеся жирным блеском тяжелого муслинового шелка — лимонного, шафранового, лилового, черного: вскоре они выстроились, вытянулись вслед за поднятыми на плечо корзинами — и поплыли по чуть карминным от пыльного заката каменистым волнам ландшафта, оступаясь на склоне, подхватываясь с поклоном на осыпавшейся под подошвой сыпучке… Полуслепые существа, зрящие сквозь сито смотровых дырочек, поднимались из овражка нетвердо, зыбко: я шарахнулся в сторону, одна заметила меня и тоже отскочила, но не издала ни звука; быстро обернулась еще раз. Я спрятался во впадине за камнями раньше, чем меня заметил охранник. Я смотрел вслед этим цветным обрубкам — именно обрубкам, безголовым, поскольку тела этих женщин были навечно заглажены чадрами, покровами, словно им отрезали кисти, стопы, обезобразили лица, лишили черт, и все заросло тканью.
В следующий раз, когда меня послали в Кветту, я украдкой купил чадру. Я торговался, продавец ссыпал ткань в хрустящий пакет с надписью