— Я хуже, чем собака.
— Сколько ей лет?
— Четырнадцать, учитель.
Что поет любовь девочки-проститутки, азиатки, к влюбившемуся в нее белому мужчине?
…Она просыпается утром и видит огромное его тело в утреннем поднявшемся свете как новую немыслимую страну — белая грудь, великанские руки, страна дышит тихо. Она смотрит зачарованно, как путешественник-первооткрыватель — с горы на равнину.
Кем бы она была, будь она мальчиком? — почему-то ей пришло в голову сейчас себе это представить. И она испугалась: это было бы большим несчастьем. Смогла бы она увидеть такое, прижаться — к великой седой груди.
— Оставь Керри в покое. В конце концов, европеец, покупающий маленькую азиатку, символ материального овладения Западом Востока, — сказал Хашем в ответ на мое брюзжание, что Керри спятил.
Она уже привыкла, что Керри не молчит, что он говорит и громогласно приветлив, в то время как мужчины ее племени молчание почитают за состоятельность. Сначала она пугалась его открытости, потом открытость эта ее мучила, вызывая ревность, а сейчас она гордится и им, и собой: все в магазине, в ресторане видят, что она принадлежит этому рослому, красивому американцу, что она под его покровом.
А когда она вспоминает свою жизнь дома, она прижимается невольно к его руке и борется с желанием купить бутылку газированной воды и вымыть ему ноги. Просыпаясь утром раньше него, она целует его в глаза.
Когда она окончательно стала его женщиной, он переселился с аэродрома к самому морю. Нанял весь резерум —
Керри говорит: «Поднимись ко мне, мне нужно тебя видеть».
И она идет медленно по ступеням, еще обожженная, еще влажная от солнечной испарины. Старое стертое дерево приятно шершаво подошвам, она ощущает ступени каждым пальчиком. Вся рослая, с плоским, как зеркало, животом и полнеющими бедрами, вся ладная, не оторвать глаз, в которых потихоньку темнеет, вся будто отлитая из его сердца… Однажды, когда он единственный раз думал о своей любви, ему пришла в голову мысль представить, как он любит эту девочку: «Вот если бы мне открыли грудную клетку и я опустил глаза и увидел свое сердце нараспашку, размером с кулак, живое, сильное и беззащитное, я бы обмер от нежности и страха, зажал бы руками, скрыл и в трепете обратился бы к Господу: сберечь. Вот так и ее я вижу: как собственное сердце, и страх смертный меня объемлет…»
Она встает, опершись на перила, и маленькими глоточками из высокого узкого стакана пьет лимонад, который Керри готовит сам из множества лимонов, меда и льда, наполняя всем этим три кувшина. «This is pitcher. The pitcher with lemonade. The lemonade is very tasty».[26] Так она понемногу учит английский. Она сообразительна, в прошлом году еще ходила в школу и отметки у нее были отличные, хотя никогда не готовилась к урокам, все давалось легко, не то что иным зубрилкам. «My honey is a pitcher-man»,[27] — подмигивает ей Керри, но она не понимала горечь иронии.
Отец Гюзель, Магомед-ага, замучил Керри своими приходами на аэродром. Он хочет, чтобы многие видели, как он может помыкать американцем. Возвращаясь домой, он непременно показывает деньги и рассказывает соседям, как он расправился с этим янки, который собирается жениться на его дочери. Бедный отец! Он не знает, что Керри только вежлив, что Керри никого не боится. Как потомственный военный, который в походах против русских управлял огромными кораблями, может бояться ничтожного малограмотного азиата?
Завтра они едут на нахалстрой к отцу. Керри хочет поговорить с ним на его территории. Керри хочет предложить ему решить вопрос окончательно. Для нее завтра — как свадьба.
Город заканчивается пустырем и окраинами свалки, которая перерастает в трущобы. У расколотой, будто однорукой оливы несколько женщин о чем-то яростно жестикулируют среди группы полицейских, чья машина стоит рядом. Вблизи становится ясно: ничего не стряслось, просто судачат о чем-то.
Керри достает фотоаппарат, начинает фотографировать разбитые в пух и прах автомобили. Некоторые из них на ходу, но многие используются как сараи, лари для хранения вещей — велосипедных ободьев, строительных касок, разодранных матрасов, заржавленных швейных машинок; замочки серьгами висят в приваренных петлях.
Пересекают дорогу и входят в залитое зноем безбрежье нахалстроя. Здесь нет ни улиц, ни нумерации домов, здесь выход отыскать так же сложно, как и в муравейнике; на несколько километров округи единственный ориентир — водоразборная колонна, в сторону которой как-то умудряются выстроиться проулки. Не прошли они и нескольких шагов, как оказались окружены толпой молодых мужчин и детишек. Первым она объяснила цель их визита, и мужчины тут же отступили, без лишних допросов. От детей едва отбилась.
Мальчишки вежливо выпрашивают сигареты, Гюзель протягивает пачку. Дети рассматривают восхищенно длинные тонкие дамские сигаретки. Они позируют мгновенно: лишь завидев фотоаппарат, принимают киношные позы и обнажают зубы улыбками звезд Болливуда.
У каждой лачужки Керри видит улыбки, слышит приветствия. Их провожают старшие мальчики, и оттого лица встречных становятся мягче. Им рассказывают о быте, пробуют болтать на русском, английском. Пританцовывают, смеются, приглашают в дома.
Наконец они у цели. Гюзель отгоняет мальчишек.
Отец встречает их сурово. Гюзель заваривает чай и идет во дворик.
Керри отпивает чай и сообщает Магомед-аге, что просит его позволить удочерить его дочь, чтобы увезти ее в США. Он предлагает ему двадцать тысяч долларов отступных.
Керри выходит скоро, шагает прочь, она долго молча идет рядом.
Снова набегают мальчишки.
Она поднимает глаза. Керри качает головой.
У Гюзель сводит живот.
Морской пустынный берег. Пустошь моря, зеленеющего вдали, а в прибрежье серого, мутного цвета. На ближних ярусах мелководье разлиновано белыми бороздами вспыхивающих, затем гаснущих и снова подымающихся у берега. Залежи мелкой сизой ракушки, намытые волнами, лежат, будто гордые коты, сложив под грудь лапы. По острым этим ракушкам не пройти босиком, они оглушительно шелестят в прибое. Дальше от берега слежавшийся и выметенный ветром твердый песок, покрытый местами коркой соли, повсюду паутинка верблюжьей колючки, островки тамариска. Два зацепившихся друг о друга и за деревце шары перекати-поля, враскачку они порываются стронуться с места, нервно. Перевернутая лодка, грубо залитая по ребрам битумом, с натекшими сосульками по краям. Высокий забор из кубика, за ним крона инжира, разреженные многопалые опахала листвы прикрывают окна второго этажа дома Аббаса, стоящего на окраине поселка Порт-Ильич. Вдоль забора крадутся несколько молодых людей, аккуратно одетых, в брюках и рубашках. Возле наглухо закрытых железных ворот с двумя приваренными пятиконечными звездами они останавливаются. Один из них вынимает мобильный телефон и нажимает кнопки.
В темной прохладной комнате раздается детский смех — такой у Аббаса звонок. Аббас достает мобильник.
Аббас. Да. Аббас это. Слушаю.
Хашем. Что они хотят, эфенди?