на огромной глубине, где в жару собирались к обеду гости, наслаждавшиеся прохладным воздухом, остуженным землей; они смотрели вверх и видели звезды, это тоже входило в развлекательную программу. Сейчас из этого колодца несло нефтью, и он оказался обрушен настолько, что исследование его граничило с погребением заживо. Об этом нам рассказала старшая медсестра санатория, когда мы предстали перед ней, вытащенные сторожем с одного из верхних ярусов, куда рухнули после борьбы с зарослями ежевики, которые скрывали подъемный механизм лифта и площадку перед шахтой.
…Как я сейчас понимаю, я был влюблен в мать Хашема. Наверное, именно так — влюбленностью называется подростковое влечение к женщине тридцати пяти лет, потеря дара внятной речи в ее присутствии, нескрываемое волнение и желание смотреть только на ее полнящуюся дыханьем грудь, на ее гладкую кожу, умирать от рассеянного близорукого взгляда, затопленного черным блеском, от желания вдруг кинуться и укусить ее за запястье, убежать. Помню ее загадочно нарядной, в черной кружевной накидке, прохаживавшейся зачем-то по пирсу, помню шушуканья за ее спиной, за которые я готов был разорвать на клочки судачивших женщин, старшеклассников; чернело кровью сердце.
Только сейчас я понимаю, что Тахирэ-ханум была всерьез больна душевно. Хашем не был избалован вниманием своей матери, претерпевавшей невыносимую судьбу: потеря близких, чужбина, нездоровый ребенок. Лет с одиннадцати он сознательно мучился с ней, опекал. Моя мать вызвалась заниматься с Хашемом дополнительными уроками русского языка, так мы с ним и сошлись, он часто оставался у нас дома.
Скорбь не сходила с лица Тахирэ. Позже психиатр прописал ей какие-то таблетки, от них она приобрела равнодушный, бессмысленный вид. Тахирэ приходила забирать Хашема или слишком рано, или поздно вечером, когда родители готовы были уложить его спать. Часто надолго где-то пропадала. Мать не слышала от нее доброго слова, Тахирэ не шла на сближение. Лишь однажды она прибежала, полыхая: искала Хашема. Тревога ее была необъяснима, ибо в тринадцать лет мы сами могли найти и спасти кого угодно. Она тогда села у нас на веранде, расплакалась. Я не знаю, о чем мать говорила с ней до поздней ночи, пока Хашем сам не явился к нам в тревоге: Тахирэ снова пропала.
…Когда я учился во втором классе, отлично помню, как зимой вдруг разнеслась весть: на улицах Баку можно встретить иранцев. Звучало это не менее таинственно, чем сообщение о снизошедших инопланетянах. Я так хотел посмотреть на эту невидаль, что каждые выходные просился поехать к бабушке, надеясь по дороге рассмотреть хоть кого-нибудь из пришельцев. Иранцы собирались у почтамта, где вели телеграфные и телефонные переговоры с родственниками. С озабоченными настороженными или сокрушенными лицами они стояли небольшими группками, прижимая стопки чурека к груди — по три, пять хлебов. От них сытно и свято пахло свежим хлебом. Для них еще не успели создать адаптационные центры. Жили они стихийно в спортивных залах школ и в рабочих общежитиях. Иранцы выделялись, их можно было узнать по смиренной молчаливости, по вежливой отчужденности. Они опасались, что их депортируют обратно или сошлют в лагеря.
В течение нескольких месяцев иранцы группами переходили через границу в труднодоступных местах. Нанимали проводника, несли с собой только самое ценное — документы и фамильные драгоценности, золото и украшения, в которые удалось за бесценок превратить имущество. Отец Хашема был офицером шахской службы безопасности. Его растерзала толпа в Абадане. Семья подверглась погрому, погиб старший брат Хашема. Тахирэ-ханум была азербайджанкой, двоюродная сестра ее жила в Ленкорани. Она не желала оставаться в государстве, отнявшем мужа и сына. Вместе с матерью и отцом она бежала к дальним родственникам в село на границе с СССР. Там они присоединились к небольшой группе беженцев. Переход зимой через горы опасен: даже при плюсовой температуре люди гибнут от переохлаждения. Хашем вспоминал, что проводник их бросил на полпути к границе: напоследок махнул рукой, показав направление через лесистое ущелье. Они боялись погони, но быстро идти не могли. В дженгеле им не попалось ни дороги, ни тропки, у них не было компаса, мужчин в группе тоже не было — одни старики, женщины и дети; был еще изможденный человек, психически нездоровый мужчина лет тридцати, согбенный, шедший в обвисшем пиджаке и рукавицах, засаленных, с широко болтавшимися при ходьбе раструбами. У него на обшлаге висел на шнурке колокольчик. Он позвякивал им. Женщины набрасывались на него, требовали сорвать колокольчик. Они боялись, что их обнаружат. Безумец защищался, говорил, что без колокольчика он потеряется. В сумерках они сели в тесную кучу под дерево, мать прижала сына к себе. Хашем помнит, как они ждали ночи, как проступали холодные звезды. Совсем рядом рыдали шакалы. Днем шакалы шли след в след, поджидая, когда отстанет самый слабый. Утром под деревом остался сидеть отец Тахирэ и чужая старуха. Мать сказала, что дедушке нужно отдохнуть, он их догонит. Бабушка хотела остаться с дедом, но мать потянула ее за руку. Днем колокольчик звучал все тише и реже, затем пропал.
Наш знакомый начзаставы Макиевский рассказывал, что среди пограничников случались мародеры. Солдаты находили трупы замерзших или растерзанных зверями беженцев и снимали с них золото, прибирали к рукам узелки и саквояжи с ценностями. Хашем рассказывал, что однажды по пути они нашли обглоданную человеческую руку: длинные женские пальцы, полированные ногти, подушечки окрашены хной, огромный перстень на указательном пальце.
Религиозные родственники отвергли семью Хашема, то ли из симпатий к аятолле, то ли голос двоюродной сестры Тахирэ был незначим. Бабушка Хашема на месяц пережила своего мужа и умерла еще в общежитии. Тахирэ нашла место учительницы английского в нашей школе на Артеме, и ей выделили финский домик, беленный известью, крытый шифером, почти у самых площадей: из окна сквозь бедный сад, состоявший из одних инжировых деревьев, видны были качалки и грунтовая дорога, ведшая к Северной эстакаде.
Сейчас на подступах к Северной эстакаде находился и я. Вокруг меня разбегались ржавые трубы, кивали качалки, жужжащие растрепанным ремневым приводом шатуна. Подле качалки находилась непременная лужа, где вода была на четверть смешана с тяжелой нефтью. Ее черные рифы и облака в прозрачной толще были предметом моих медитаций с самых малых лет. Каждый камень, каждая бетонная развалина на пустыре была для нас символом, огромным смыслом наших игр. Я шел и безошибочно отыскивал глазами: вот идет ров города Лейдена, вот там — Старая мельница, где я сыграл черта и облапошил Железного Зуба, вот началась дорога на Дельфт.
Вохра на Артеме заменяла нам испанскую инквизицию, против которой боролись Кеес с Караколем.
— Здесь нельзя находиться! Здесь нельзя фотографировать! Документы! — лицо охранника, вышедшего из киоска пропускного пункта, было перекошено азартом добросовестности.
На перилах по-домашнему стояли мятый алюминиевый чайник и два стакана в подстаканниках. Второй охранник, не произнося ни слова, смотрел, как его напарник распекает туриста.
— Слушай, дорогой, не горячись. Мой дед строил эту эстакаду. Мой отец работал на добыче. Зачем ругаешься?
— Я не верю тебе. Здесь запрещено находиться.
— Почему не веришь? А ты знаешь, например, что в пятьдесят третьем году была такая холодная зима, что море даже у Дагестана замерзло, а ветер сорвал припайный лед — со взморья и от Махачкалы и понес на Апшерон. Добыча понесла сильный урон — снесло платформы, не говоря об эстакадах.
— Лед? Какой лед? Море не замерзает. Я же говорю — ты врешь. Засвети пленку!
— Слушай, дорогой, я не вру. Море на севере, где Волга впадает, очень пресное, и глубины там небольшие, так что льда там навалом. Тебе неплохо было бы подучить историю своей родины.
— Я знаю историю, ты за меня не беспокойся, — ладонью остановил мои слова чуть полноватый охранник в новенькой синей форме. — Отдавай пленку!
— У меня не пленка, у меня карта памяти.
— Какая карта?! Секретная? Я сейчас КГБ вызову, посмотрим, что ты им споешь.
Охранник деловито скрылся в киоске. Он был моего возраста, может, года на два только старше. Полноватый, лицо доброе. Второй охранник — худущий, избегающий смотреть в глаза. В одной школе я с ними не учился, это точно. Да я и не собирался подавать виду, что кого-то здесь, на Артеме, знаю. Никого из прошлой жизни я не был в силах видеть.
Минут через десять из-за пригорка вылетела белая «Волга». Здоровенный усатый мужик с обширными залысинами, прекрасно говоривший по-русски, взял в руки мой американский паспорт, переписал данные в записную книжку, вернул документ.