апеллировала к искусству, выделанности, намеренности: три четкие засечки на валуне уже превращают камень если не в слово, то в букву искусства. Я присаживался на корточки и вчитывался в нежную, невесомую в пальцах пыль. С наступлением сумерек, чтобы в темноте не затоптать следы, я ставил палатку ровно там, где меня застало касание горизонта огромным, в четверть небосвода светилом. Я беспомощно стоял пред солнечным диском, перед закатом, которым была затоплена степь, уже стонущая цикадами, гремящая птицами, вдруг раздавался перестук, стаккато переметнувшихся джейранов, вспугнутых мной, или корсаком, или волком.
Ширван всей ширью предлагал себя, рассказывал себя, выражал, не навязывая, но втягивал, как открытая страница иной родной планеты, и ничуть не отвергал… Податливая стихия… Вы пробовали управлять штормом?.. Степь захватывает дух, пускает тебя во весь опор, жадными забегами до упаду, или наоборот — втягивает прокрасться, подсмотреть лежанку джейранов, гнездо вертлявого турача, нос к носу столкнуться с клубком шакалят, отпрыгнуть от скорпиона, уступить дорогу гюрзе, проснуться ночью от того, что по скату палатки царапается, топочет фаланга, обомлеть от луны в полнеба, в которую хочется шагнуть… Проводить оцепеневшим взглядом бесшумный строй волков: три, четыре, пять, худющие, обвисшие вокруг жалкого зада хвосты, долго видишь их рыжеватые силуэты на серебряном от мертвенного света листе степи; по одному пропадая, спустились в балку…
Несколько раз я обнаруживал в Ширване места, где становилось необъяснимо тревожно. Ладно бы, если действительно в трудных местах, как, например, на зыбучих пляжных мелководьях, где спасаться приходилось, проворно извиваясь по-пластунски, или в тамарисковых зарослях, где широченные, неизвестно где обрывающиеся, едва проходимые скопления кустов гребенника образовывали излюбленные засадными хищниками лабиринты повыше роста. Тут просто на ровном месте вдруг охватывал беспричинный страх, ясный, как откровение, и приходилось бежать прочь в полной выкладке, бежать заполошно и бежать, покуда в глазах не становилось темно.
В степи происходил раскат пространства в простор, в бескрайность, как и в море (я вспоминал Столярова, утверждавшего, что в море миль за сорок еще точно чует запах ветра с тех или иных берегов — каменный Мангышлака, горький Апшерона, резкий сульфатный запах Кара-Богаза, померанцевый Гиркана), но степь была более интересна. Недра в Ширване звучали смирно, гудели ровно, иногда по-родному запевая на высоких октавах, ничего не стоило отвести от слуха их пенье. Не то что на Апшероне, когда нефть порой вдруг начинала гулять под ногами, затапливая мозжечок, купола суглинистых пластов, добычных линз, лизала, блестя черным мениском, ушную улитку… Бог в степи был разлит как яд покоя. Так я шел через Ширван.
Озаренный долгим куполом, при смене галса расплескивая тележкой веера песка, Хашем приближается стежками. Я миновал его километра три-четыре назад. Хашем разбирал, раскладывал купол, втягивал направляющие. Только раз он взглянул на меня, один лишь взгляд кинул — простодушный, свободный. Я остановился помочь, Хашем отказался, и я пошел не оглядываясь, шел, пока расстояние не отмерила усталость. Когда усталость с плеч спускается на бедра, нужно расслабить мышцы и дать свободно им покачаться, затем снова собрать их в походку, зная, что теперь тяжесть скорей навалится в ноги, и тогда уже не давать себе продых, а идти в залом, жестко. Так я перешел через балку, услышал дважды свист, принесенный ветром: егеря, выходя на патрулирование в параллельный маршрут, пересвистывались. Язык их сигналов был нехитрый, всего три-четыре зова, но я и в них не разбирался, а когда было нужно позвать, свистал напропалую, и в четыре пальца, и в два, однако надежда была только на ветер, что он подхватит; обычно я отыскивал хоть какой-то пригорок — и с него потихоньку осматривал в бинокль округу, вдруг кто проглянет… В маршруте поначалу я старался придерживаться вешек — туров, стопок плоских камней, достигавших колена. Выставлял направление по биноклю и, наконец достигнув, высматривал следующий, ведущий на восток, к морю. Все мои пути вначале вели к морю.
Однако с некоторых пор я стал с опаской приближать к глазам бинокль. Любой незнакомец вызывал во мне желание влиться в песок, как ящерка…
В одном месте я оглянулся передохнуть и увидал, как в плещущемся мареве сильными взмахами движется купол Хашема, как он приближается маятником, как слышны короткие всплески, шарканье колес, как мимика Хашема работает ритмично, сопровождая усилием нешуточное упражнение: подтянуться к куполу, пронести себя на подъеме, руки углом, пресс — панцирь, полет есть работа.
Хашем свистит с высоты памятника Маяковскому в Москве, сам гигант, спицы колес вращаются медленно, брючины парусят, рубаха, волосы, купол — я успеваю упасть на спину, чтобы отщелкать его с апогея ниспадающей дуги до вспышки песка, когда он задевает пригорок и недолго катится за куполом.
Достигаю моря только на следующий день. Дальше спускаюсь к югу, к плавням Куры, спугиваю джейранов от водопоя, делаю привал в маслинной рощице на высоком прибрежье. Затем выбираюсь к рыбакам, на моторке они отвозят меня в поселок Северо-восточная Банка, откуда на хлебовозке выбираюсь на шоссе.
Подсчет джейранов — тирания Эверса. Ясно всем, кроме директора, что джейранов с земли пересчитать невозможно, а вертолет нанять у нефтяников — на один керосин вся годовая субсидия канет. Для подсчета джейранов следовало бы использовать дельтаплан, каркас лежит у Хашема на стропилах, только как его поднять, когда до ближайшего холма — тридцать километров, а ветер прихотлив, особенно на сломе сезона, осень уже порвана штормами: пока войдешь в Ширван — унесет.
Как ведет себя сокол? Он стелется, стелется по земле, пока не протянется к едва видному восходящему смерчу, заметному только его зрению. И как только входит в это кружение, расправляет крылья и подымается витками ввысь, будто на лифте. Но это в спокойную погоду.
Эверс мучает подсчетами. Приходится по неделям гоняться за джейранами, сбивать в стада, гнать на переправу через канал и там считать, затем с севера ставить заслон, чтобы они не перескочили через канал обратно. Заслон всегда в брешах: как с помощью десяти человек удержать посреди степи дикую скотину, способную в спурте достигать шоссейной скорости?!
Бухгалтер Эльмар ведает подсчетом джейранов. Он управляет пополнением сводных таблиц подсчета поголовья антилоп. Эти таблицы — предмет ненависти егерей, сетующих на бессмысленность их содержанья. Эльмар соблюдает намаз, все посты, не участвует в радениях. Широкобедрый, гладкая кожа, до бороды далеко, пушок. Вагиф его зовет за глаза, но Эльмар об этом знает: «турок». С его помощью Эверс проводит свои идеи в жизнь отряда. Однако негласная, но фактическая власть в отряде принадлежит Хашему — высокому сутулому назарею-растафари с несколько верблюжьим выражением лица, заросшего по глаза иссиня-черной ассирийской бородой.
…Смерчики темными кружащимися великанами бродят по степи. Ветер — всегда спираль. Если лежать ночью в Ширване в палатке, слышишь великана, бродящего вокруг, — порой он проносится мимо, а иногда раздавливает палатку над тобой, и стойки, если их плохо укрепить, хлещут по затылку — приходится спать с поднятыми над головой руками.
И вот перед глазами моими Хашем мчится и вдруг подымается на вираже огромным скачком перед вставшим вдруг во весь рост пляшущим великаном…
Из дюралевых рамок я свинчиваю бронебойный каркас, в котором закрепляю проволокой свой
Театр теней на закате: кратковременные представления, когда длинные могущественные тени наползают, взметываются, полонят Ширван, уходят почти до горизонта, благодаря особенной плоскостности ландшафта. При этом они достигают строений, играют с ними, как с камушками, накладываясь и обнимая пригорки и череду буро-желтых глинистых бугров однообразной продолговатой формы.
Закатное небо. На вечернем построении егеря стоят от земли до неба, низкое солнце возвеличивает их до размеров гигантов.
Глава пятнадцатая