разводят костер и греются, пока мы заняты работой.
— Зачем нужна им грязь? — спрашиваю Михаила.
— Небось фюрера лечат, ведь он хилый, — поеживаясь от холода, бурчит Михаил, — грязь — лучшее лекарство от болезни, от радикулита и ревматизма. Отец мой лечился этой штукой. А ты не думал, почему мы не замерзаем в болоте? — вдруг говорит он, и сам же отвечает: — Потому что в грязи купаемся. И, кроме того, она жирная. Видишь пятна маслянистые плавают.
— Ерунду говоришь. Что же, выходит в ней теплей, чем на печке?
С берега кричит конвоир:
— Шнель, шнель, вахмян замерзает!
— Зябнут у костра. А если бы их на наше место хоть на часок. Да они тут же в сосульки бы превратились. А вот тот долговязый с болезненным лицом, да его на одни сутки только и хватит.
Конечно, им больше нравится в помещении сидеть, чем тут у костра прыгать. А нам спешить некуда. Нам возвращаться не в дом, не на мягкую постель, а в ледник на голые нары. Нам в болоте даже теплее кажется, чем в карцере.
— Не залезай далеко, — предупреждает меня Михаил, — утонешь.
— А теплынь зато какая, — говорю я и опускаю по локоть руки, — смотри!
— Иди сюда! — настаивает Михаил.
Однажды мы попытались брать грязь у берега, но заметивший это конвоир обрушил на нас столько ударов прикладом, что мы на вторые сутки не могли дотронуться до плеч.
На горизонте появился ефрейтор. Конвоиры засуетились. Они вылетели из-за щита и залаяли на нас, как бездомные собаки, которых дразнят мальчишки.
— Выслуживаются, — ворчит Михаил, — фронта боятся.
Долговязый конвоир, стоящий возле бочки, бьет Михаила по лицу:
— Не разговаривать!
Михаил, опрокинув в бочку черпак с грязью, цедит зло:
— Не в бочку бы, а тебе на голову, да по черепу порожнему, сволота!
Долговязый, конечно, не понял, но догадался, что слова сказаны в его адрес не ласковые. Он вскинул к плечу винтовку.
— Стреляй, стреляй! Небось и целиться не умеешь, — и Михаил спокойно спускается с берега в болото.
Вдалеке уже показалась повозка. Это ехали за грязью. А у нас еще и на половину не наполнена бочка.
Обозленный нашей медлительностью, ефрейтор два раза стреляет в нашу сторону, чуть повыше голов.
— Достреляетесь, — говорит Михаил, — мы вам морду грязью залепим.
Усталые, мокрые мы возвращаемся в холодную камеру, согреваемые единственной надеждой, что скоро подойдут наши и мы сможем отплатить за все свои муки.
Клубится пыль седая
Все реже и реже стали поступать в концлагерь военнопленные. Но когда появлялся новичок, то несколько дней он не мог отбиться от вопросов о фронте. Ведь идет 1944 год. Фашистские войска с каждым днем терпят крупные поражения, откатываясь на запад. Злость за отступление нацисты вымещают на военнопленных.
Конвоирующие нашу колонну шесть эсэсовцев во главе с фельдфебелем Миллером придумали новое издевательство.
Как только колонна выходила за ворота лагеря, раздавалась команда: «Строго в ногу, Линкс! Линкс!» И так три километра до самого завода, где работали до изнеможения по 10–12 часов. А когда возвращались, Миллер приказывал сворачивать с дороги и идти по заполненным весенней водой лужам парадным маршем.
Сам Миллер стоял на возвышенности и закатывался диким хохотом. А подчиненные били в это время отстающих или выбирающих местечко посуше по бокам прикладами. В концлагерь приходили мокрые, с посиневшими от холода губами. Начались болезни, многие умирали.
В начале июня 1944 года в нашу камеру под усиленным конвоем привели военнопленного пехотинца, командира батальона. Его фамилия была Казаков.
Еще с порога, увидев нас лежащими на нарах, он тяжело произнес, будто что потерял:
— Военная выправка пропадает, так на тот свет уйдешь, если не маршировать.
— Намаршируешься! — зло сказал кто-то с верхних нар. — Завтра увидишь.
И Казаков увидел.