Когда умирали наши солдаты от голода или плетей фашистских конвоиров, их свозили в специальное место и там раздевали догола. Из их гимнастерок вынималось все содержимое. Дядя Костя собирал только фотокарточки и приносил их мне. А я с обратной стороны на пожелтевшей от времени бумаге писал стихи. Но прежде чем написать на фотокарточке, зарифмовывал строки на земле. И расходились стихи по камерам, заучивались наизусть. Через больных, которых перегоняли из концлагеря в концлагерь, стихи попадали в разные руки. Иногда дядя Костя приносил целую пачку фотографий, а иногда только несколько штук. И совсем не потому, что в этот день было мало умерших, а потому, что у солдат порой не оказывалось в карманах даже карточек родных.

Но вот что-то дяди Кости не видно ни во дворе, ни на прогулке, ни на кухне, где получаем баланду. И у меня кончилась бумага. Я решил зайти к нему в камеру, рискуя быть наказанным кожаной плетью, набитой песком.

Дядя Костя лежал на нарах, прикрытый дырявой рогожей. Губы его были сухими и белыми, как мел. Глаза закрыты. Спал. Но только я присел на край нар, как он открыл глаза и прошептал:

— Пить!!

Как ужаленный, сорвался я с места и прямо в свою камеру. Но ни у кого в котелках не оказалось ни капли воды. На что парень, по прозвищу Голубчик, запасливый, и то сидел без воды. Вода была только на кухне. Пройти на кухню — это все равно что убежать за ворота. Но пройти на кухню все же можно. Ведь ходим мы получать баланду, Правда, только раз в сутки, в обед. А обед прошел.

В моих ушах не переставая звенело: «Пить». Вспомнил я, как дядя Костя высушил однажды свою пайку и отдал учителю из Ярославля, чтобы тот заглушил сухарем понос.

Сел я с котелком на пень и жду удобного момента, чтобы рыбкой нырнуть мимо часового на кухню, в царство воды. Мысленно я уже представлял себе, как все произойдет, как я принесу котелок воды дяде Косте. А пока вытащил свою неразлучную палочку из кармана и стал писать на земле стихотворение:

Вот он, мой комиссар, Севший утром на бревна, Бородат, но не стар, Сорок пять ему ровно, Он воды попросил, Но здесь нету колодца. За водою мне в тыл Ночью выйти придется. Лучше в руки взять нож, Раз — и вены наружу. Но ведь кровь не попьешь, Крови мало к тому же. Я, привыкший к труду, Цену верности знаю. Я колодец найду. В бой рванусь, упаду, Кровь в фашистском аду Я на воду сменяю.

Я пишу стихи под визги плети

В какие бы дикие условия не попадал советский человек, каким бы тяжелым камнем над ним не висела беда, как бы над ним не издевались враги, он был непоколебим в своем правом деле, он оставался солдатом, верным своей матери-Родине, России. Нахлынет ли горе-горькое, голодное и холодное, подкрадется ли беда безутешная, казалось бы, не поднимет больше человек головы и не встанет на ноги. Но, нет! Сначала один, за ним второй затягивают в камере песню. И льется она, как ручеек между зеленых бережков по камешкам, легко и непринужденно. К ней прилаживаются другие — и камера ожила, задышала. Вот что такое песня. Она и силу придает, и бодростью награждает.

Недалеко от концлагеря, у помещика, жили русские ребята, которых гитлеровцы пригнали в Германию на работу. Проходя мимо нас по дороге, они всегда пели «Катюшу». Но однажды, когда во дворе лагеря шла вечерняя поверка, возвращавшиеся из города под надзором полицейского девушки и парни громко распевали новую песню, слова которой были мне знакомы. Но откуда я знаю их, где слышал я эти слова? Обернувшись, на меня посмотрел дядя Костя и подморгнул:

— Твоя, слушай!

Оказалось, что на мои стихи, проникшие на волю с фотокарточкой чьей-то дочери, неизвестный композитор написал музыку. Полюбилась эта песня и пошла гулять по камерам. Мы слышали ее даже во французском секторе, когда нас выводили по утрам из ворот лагеря или вечером загоняли обратно. Значит, на воле знают, что какой-то военнопленный солдат сочиняет стихи, знают, что у него нет бумаги и карандаша. И решили люди помочь ему. Но как? Ведь кругом охрана, и не поздоровится тому, кто попытается подойти к запретной зоне ближе, чем на десять метров.

Жизнь в камерах шла, как обычно, в ожидании черпака брюквенного супа. После обеда все вышли во двор погреться на солнышке. Я остался в камере. Стою у окна, держась за решетку обеими руками, будто хочу ее вырвать вместе с болтами. И думаю о матери. Как она там в Москве справляется с сестрами и братишкой? Но когда в голову лезут такие думы, сердце начинает ныть, будто в него вошла иголка с длинной ниткой. И на душе сразу тошно. Мои мысли перебил вошедший в камеру сибиряк Саша Рыжий.

— Тоскуешь? — спрашивает он, подходя ко мне.

— А тебе весело?

— Весело не весело, а тосковать нечего. Подарок не хочешь получить?

— Какой подарок? От кого? Сюда и письмо-то не пролетит. Если только птица уронит перо случайно или ветер занесет какой-нибудь клочок бумаги.

— Подарок с неба, но от человека, — продолжает Саша Рыжий, держа руку за пазухой. — Адресовано тебе.

— Тогда показывай, чего же стоишь!

Саша встал в пол-оборота ко мне, прищурил левый глаз и вытащил из-за пазухи килограммовый камень.

— И это подарок! — вспыхнул я. — Возьми его лучше себе и положи на рыжую голову. Иди отсюда.

— Ты не горячись, подарок другой, смотри!

И Саша стал вытягивать привязанную к камню крученую в несколько ниток белую веревочку. Меня одолевало любопытство. Но Саша не спешил:

— Видишь!

— Вижу, вижу, ты вынимай всю до конца.

— А вот и конец, — говорит Саша Рыжий и вытаскивает из-за пазухи свернутую в трубочку клетчатую тетрадь с карандашом, тоже на веревочке.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату