кастрюльке, другой вежливый дяденька, а дороги такие же ровные, автомобильного цвета «мокрый асфальт», и домики такие же, в косых дубовых балках по белым оштукатуренным стенам, и поля в ту же рыже-зеленую некрупную клетку, и чисто вымытые леса. Дождик деликатно сыплет мелко калиброванные капли, низкие желтые сараи бездымной индустрии возникают вдали и уносятся назад, так что едва успеваешь сложить яркие буквы над плоской крышей в название знакомого импортного продукта, одинокая фура обгоняет твой арендованный «фиат», сверкая полированными алюминиевыми боками, и улетает к горизонту, волоча за собой ветер… И примерно через два с половиною часа езды пересекаешь ты и это государство, минуешь его язык, национальную кухню, древнюю и богатую культуру, героическую кровавую историю, мощную экономику, развитую на базе продуктивного сельского хозяйства и современных технологий, взвешенную мировую политику и прочую херню.
Тесно, скучно, душно! Как вы, господа, живете тут, в этой тоске?
Только и остается — ближе к концу дня пришвартоваться к какому-нибудь придорожному отельчику типа шале, запереться в микроскопическом номере под крышей (но все удобства, блин, все удобства, и шампунь в пузырьке!), раздеться до прилипших в сидячей дороге трусов, вытащить из сумки заветную, купленную еще в круглосуточном напротив дома, налить до кромки взятый в ванной толстый стакан и, сидя на краю свежайшей простыни…
Тоска.
А бывало, ох, бывало!..
Вздрагивал всем тяжелым телом на широкой колее пассажирский пыльный поезд, мелко дребезжала ложка в стакане, а стакан — в подстаканнике, певец Бунчиков в коридорном радио пел тонким душевным голосом про вагонное окно, а за окном — ржавое железо лежало, жидкая грязь проселка текла в бескрайние колхозные поля, готовившиеся уйти под снег вместе со всеми своими 13 центнерами с га, серая дощатая крыша сползала с близко стоявшей к железнодорожному полотну служебной избы, бурый дым крупнейшей в мире черной металлургии поднимался в мирное небо… Грохотала, съезжая вбок, дверь купе, проводница в байковых шароварах и тугом кителе молча подселяла попутчиков — и пошло, пошло под скользкую котлету и помидор, посоленный из спичечного коробка! Проснешься потом на рассвете в муках, вглядишься, с трудом опираясь на локоть, в пейзаж за стеклом — а там все та же Родина, и железо то же, и дым, и поля, и жидкий проселок, будто и не проехал поезд за ночь шестисот километров, но, наоборот, простоял, притаившись, на запасном пути. Соседи спят в носках, проводница собирает стаканы для утреннего чая, везде царит знакомый до последнего слова язык, впереди еще трое суток пути, и никаких границ не будет, одна страна кругом, а там, где кончается она, кончается и жизнь.
Ах, великая была держава! Третий, блин, Рим. А теперь…
Но ничего, еще развернемся, еще все увидят, дайте только время, на что способны мы, с раскосыми, как верно сказал поэт, и жадными очами, еще поднимемся, и задрожит все вокруг! А мы станем любить друг друга человеческой и братской любовью, сочувствовать и помогать один другому… Пока же нужно терпеть и все прощать, все прощать и всем, поскольку обстоятельства у нас тяжелые, вот в чем дело.
Взять хотя бы Людмилу.
Родилась она как раз в семье путевого рабочего, занимавшей вышеупомянутый казенный дом, построенный из старых шпал и негодных досок в полосе отвода. В доме пахло креозотом, которым когда-то были пропитаны старые шпалы от гниения, а во дворе, куда Людмила на еще не выправившихся детских ногах выходила, чтобы играть с собакой Жулькой, креозотом пахло еще сильнее от новых шпал Юго- Восточной железной дороги. Эта важная с точки зрения как грузовых, так и пассажирских перевозок магистраль лежала буквально в трех метрах от окружающего двор забора из списанных снегозащитных щитов, так что отцу Людмилы недалеко было ходить до места работы.
Когда Людмиле было всего три года, произошло большое несчастье: мамаша ее скончалась от прободного аппендицита в узловой больнице. Таким образом, в доме из шпал остались жить Иван Федорович Острецов, рабочий пути, и трое его дочек — семнадцати, шести и трех, как уже было сказано, лет. Взрослая, Галина, выдержала все заботы о семье только год после этого, а потом познакомилась на станции, куда было ходу вдоль путей всего полтора часа, с одним сержантом, возвращавшимся по дембелю из Казахстана в родной Кировоград, да и уехала с ним. Как уж сержант протащил ее в полный таких же дембелей вагон, неизвестно, хотя, конечно, отличник боевой и политической подготовки и специалист первого класса (о чем свидетельствовали соответствующие значки) с любой проблемой должен был справиться — и справился. С дороги послали телеграмму Ивану Федоровичу на адрес дистанции пути, после чего, скажем, забегая вперед, Галя не давала о себе знать пять лет, а потом пришло письмо с фотографией. На фотографии была она сама с маленьким ребенком в ползунках и белой шапочке, а в письме сообщалось, что работает Галина нянечкой в деткомбинате сад-ясли, там же при ней и сын Олег, живут они в отдельной комнате семейного общежития и нуждаются только в тридцати рублях на кое-какие вещи к зиме, а больше ни в чем. О бывшем сержанте в письме не содержалось ни слова, обратный адрес был город Никополь, почтамт, до востребования Острецовой Г.И. Иван Федорович деньги выслал с первой же получки, но ответа не получил, да и вообще больше никаких известий от старшей дочери не имел вплоть до своей смерти от двухстороннего воспаления легких.
К тому времени, как ушел из жизни пожилой железнодорожник, среднюю, Валечку, уже давно сдали в специнтернат, поскольку с возрастом ей становилось все хуже. Лет до тринадцати она только улыбалась, а особенно радовалась и гукала, увидев знакомое лицо отца, менявшего после возвращения с работы пеленку и садившегося кормить ее. Но постепенно сделалась Валечка злая, отцову руку норовила укусить, а в младшую сестру, когда та нечаянно подходила близко к кровати, плевала длинной тягучей слюной и, не попав, рычала и рвала редкие желтые волосы на своей небольшой, с совершенно плоским затылком голове. Так что пришлось ее сдать, что поделаешь.
А у Людмилы жизнь сложилась неплохо.
То есть сначала все шло обычно. Побыла она в круглосуточном садике, имевшемся как раз на той станции, откуда сорвал в неведомую участь Галю Острецову веселый кировоградец, потом закончила среднюю школу на станции же. Десять лет ходила туда и обратно, сначала прыгая со шпалы на шпалу, а потом, когда подросла, укорачивая шаг, чтобы попадать на них, а не в промежутки, и уставала за три часа ежедневной дороги сильно, это правда. А однажды, уже в восьмом классе, размечтавшись, чуть не попала под скорый барнаульский, еле успела отпрыгнуть и долго стояла, глядя на бешеные колеса и чувствуя огненный металлический ветер…
Но наконец отгуляла Людмила выпускной и вышла в белом платье и белых же туфлях — постарался Иван Федорович как раз перед больницей, всей премии еле хватило, — утром на станционный перрон, чтобы в честь праздника встретить и проводить фирменный Саратов — Москва. Перрон был чист и пуст, никто со станции в Москву тем утром не ехал, только топтались нарядные выпускницы и старавшиеся выглядеть пьяными выпускники. «Смотрите, девчонки, — сказала Людмила подругам, поскольку друзья ничего не слушали, раскупоривая бутылку ростовского вермута, — смотрите сюда: вот я здесь даю вам слово и могу спорить на американку, что скоро я уеду этим поездом в Москву и буду там жить. Понятно? Кто не верит, давайте спорить». Но никто с нею спорить не стал, и правильно.
Иван Федорович Острецов именно в то же утро и умер в больнице, потому что пневмония была страшно запущенная. Людмила заперла дом, собаку Жульку — не ту, конечно, а уже третью — отдала знакомому водителю из участка погрузочно-разгрузочных работ, который на своем бортовом шестьдесят шестом ГАЗе и довез Людку с сумкой и чемоданом до самого перрона, а там на оставшиеся от похорон отца профкомовские деньги купила она плацкарту до Москвы, потому что общих в фирменном поезде не бывает, и, едва войдя в вагон, сразу устроилась на верхней без постели лицом к стене. Тепловоз, как положено локомотиву фирменного, мягко взял с места, разогнался понемногу, и через минуту промелькнул мимо окна дом Острецовых, опустевший навсегда и впоследствии сгоревший от случайной искры дотла, до хрупких серых коленчатых головешек, вот и все. И где уж теперь живут путевые рабочие с семьями, никому не известно.
Ах, боже мой, боже мой! Вот ведь какое дело — судьба. Ну три сестры ну в Москву, в Москву, а получаетсято вон как… Одна в специнтернате гниет, другая по все еще необъятной, хотя и не такой, как прежде, стране ищет пропитания и угла с пацаном на руках, а третья-то и вправду… А вообще — при чем здесь сестры, Москва? То, что они сестры, да и Москва — это ничего не значит, у нас история совершенно другая. Тяжелая, скажем вам откровенно, история. Дыхание перехватывает, сердце сбоит, грудь, как