небогатый счет, почитать что-нибудь из своего нового романа «Обыкновенная история» — не того, конечно, а тоже совершенно другого, про который недавно даже критик Тигран Омельченко сочувственно высказался. Читал Гончаров в холодноватых социальных помещениях общинно-культурного назначения примерно минут по сорок, до легкой хрипоты, а потом отвечал на вопросы — типа, почему же у вас там опять проблемы со свободой слова, а в подъездах, говорят, как не было горшков с цветами, так и нет. И за это ему оплачивали двухзвездную, как лейтенант, гостиницу и еще после каждого чтения давали немного евро (называя их, как следует, ойро) в узких конвертах — сколько смогли собрать с двадцати, а то и всех тридцати слушателей. Зато, надо признать, слушателей внимательных и тонко понимающих гончаровскую стилистику, непрямые метафоры и контаминации.
Более того: пару раз на слушаниях присутствовали даже аборигены в виде профессоров местных университетов. И вот один такой ученый, хрен моченый, встает и задает вопрос на правильном русском языке с приятным акцентом. «Господин Гончаров (а Гончаров, надо признать, от „господина“ до сих пор всякий раз вздрагивает), — обращается профессор, — как вы считаете, выполняет ли… то есть исполняет ли ваше творчество ту роль, точнее, миссию, которую всегда исполняла… то есть выполняла русская литература? Я имею в виду роль нравственного ориентира, точнее, морального эталона в том смысле, что призывает ли она русский народ к добру, справедливости и красоте чувств во имя традиций Достоевского и Чехова, или вы считаете, что в новой России эта роль литературы не востребована?»
Так и спросил, зараза. Можно подумать, без него мало неприятностей.
Гончаров покашлял, снял очки, протер их, наблюдая тем временем аудиторию и глупого профессора в некотором тумане, и ответил довольно складно, но уклончиво. Мол, конечно, традиции великие, и мы всемерно, сколько есть сил и таланта… Но, с другой стороны, время не стоит на месте, меняется реальность, читатель пошел совсем другой, массовая культура подпирает, и надо думать о сюжете, нах, об увлекательности, знаете ли, и против времени не попрешь, понимаете ли, уважаемый профессор? Понял, нет, чмо? Тут народ зашумел, встреча кончилась, подошли трое за автографами, которые просили поставить на старых гончаровских книжках, вывезенных из Союза с теми еще библиотеками — в общем, обошлось.
Вечером Гончаров ужинал с принимающей стороной в лице одного бывшего журналиста ленинградской молодежки, бывшей редакторши ташкентской киностудии и ее мужа, программиста-системщика. Платил за большие лангеты и пиво программист, неплохо устроенный и непрерывно это демонстрировавший — например, выхватыванием счета из рук Гончарова. Поужинали симпатично, под громогласие местных людей, но душевно, повспоминали проклятые, повторимся, но уютные времена.
Ну-с, а утром писатель Гончаров проснулся рано, позавтракал гостиничным скучным завтраком и вышел пройтись. Дошел до набережной, остановился на самом ее краю под холодным североевропейским ветром, стал любоваться зазубренными шпилями соборов на противоположном близком берегу. Соборы казались выросшими, проломив асфальт, из-под земли, словно не водящиеся здесь кактусы. Стал он также смотреть на здоровенных речных чаек, носившихся повсюду и садившихся с дерзким видом на сырые плитки мостовой, стал слушать их отвратительные крики. Внимательно смотрел на маленький теплоход, суетливо просквозивший по сизой воде куда-то за поворот реки, смотрел, пока видно было…
И думал о том, что неплохо было бы вернуться в гостиницу, подняться в жаркий тесный номер, раздеться, лечь в кровать под тонкое, но теплое отельное одеяло, принять все снотворные, которые привез с собой, и заснуть навсегда. Вот хлопот было бы бедным евреям! С не понимающими русской души властями объясняться, тело отправлять… Жалко людей. А то просто найти веревку и в узком сортире приладиться с унитаза. Нет, рухнет картонный потолок, один конфуз и, опять же, объяснения…
Почему, ну почему же так все получилось, думал писатель, почему? Ведь старался, мучился, считал делом жизни, Богу молился, чтобы дал сил и умения, плакал, было дело, над заправленным в машинку листом, когда эти чертовы компьютеры еще не полезли изо всех щелей! Ах ты, Господи, Боже мой… Что же теперь-то делать, а? Поздно, поздно, прожита жизнь, расползлись книги из-под рук, как тараканы из-под кухонной раковины, и новые будут такими же, если будут. Достоевский, говорите? Да отстаньте вы от меня, дайте помереть спокойно, не имею отношения к затронутой теме, простите, господа, скверно себя чувствую, пойду полежу…
Сизая, густая, ледяная вода текла у его ног. Он представил себе, как мгновенно промокает и прилипает к телу одежда, обхватывает жгучим компрессом, всплывают и закрывают лицо полы пиджака…
Чайки орали все более непотребно, на минуту ему показалось, что желаемое уже произошло и это душа его отвратительная так орет, отправляясь, куда ей положено.
«Да, — произнес писатель Гончаров довольно громко, пользуясь пребыванием в нерусской языковой среде, — херово все. А что делать? Жить-то надо».
Случайный прохожий в клеенчатой куртке, ведший за руль тяжелогруженый велосипед, шарахнулся от полоумного русского, говорящего с самим собой.
А Гончаров бросил окурок в чистую воду и пошел в гостиницу — собирать вещи, поскольку минут через сорок должен был заехать программист и отвезти его в аэропорт к аэрофлотовскому рейсу в Москву.
Пронесло. И вы эти мысли бросьте. Жить-то надо, это Гончаров правильно сказал. Писатель все же.