– Умерла! – Муха рук от лица отнять не могла.
– Батька жив?
Она молча покачала головой.
– Зачем на фронт приперлась? Кто гнал? Кто тебя звал сюда?
Его бритва шуршала по щеке, хрустела. Срезаемая щетина потрескивала тихо, влажно и уютно. Муха не боялась комиссара, но слезы все текли.
– А? За каким рожном? Чего хотела найти? А?!
– Родина… Родину… За Родину… Умереть! – она задохнулась на миг в ожидании его торжественно- обиженных, вздымающих грудь человека слов, какие он выкрикивал обычно перед строем. Он даст сейчас полный голос – и привычно навалится утешающее отупенье, и можно будет жить дальше как придется.
– А за Родину – так чего ж ревешь? – он хохотнул коротко и густо, как после обеда.
Она немного еще подождала тех слов. Но их не было – и она вдруг обозлилась, увидев его начищенные офицерские сапоги.
– А чего они лезут все? Что я им? Не имеют права, нет!
Она наконец открыла перед ним лицо. Ткнула указательным пальцем в свои черные губы и пятно на щеке.
– А не давай! – он опять хохотнул. – Если такая недотрога – не давай и точка! Или слабо? – бритва сверкнула без солнца, оставив на красной щеке широкий голый прокос.
– А если он командир? Как же я? Он ведь и спрашивать не станет, – она вертела в руках пилотку и уже осмелилась через силу улыбнуться Чабану, понимая, что наказанья от него не будет.
Комиссар брился молча.
Муха тискала пилотку, искоса наблюдая с радостью, как он оттягивает, прищемив между пальцами, кожу второго подбородка. И подпирает щеку языком изнутри. И пробривает шею до самой груди, до передовых кустов седой шерсти, прущей из-под рубашки так, что грудь мужчины казалась бугристой, словно укрытая под белым полотном серебряной кольчугой из толстых крутых пружин.
Он вытер бритву о полотенце. Похлопал себя по блестящим щекам. Плеснул на ладонь одеколону, протер лицо, шею, провел ладонью по шевелюре.
– Шир-рока стррана моя рродная! – сказал Чабан, и Муха от удивления вздрогнула. От удивления и радости. Вот они, слова! Слова-то какие, бляха-муха!
В ушах у нее тут же запела Любовь Орлова: «Много в ней лесов, ля-ля и рек… Лесов, хы-хы и рек… Лесов, хы-хы… А, вспомнила же: полей! Много в ней лесов, полей и рек!» – еле сдерживая слезы восторга.
– Много в ней… – затянула было Муха, глядя Чабану в рот: понимай, с кем дуэтом поешь, ритм лови, бляха-муха! Ведь самая же на свете мировая песня!
– Велика Кррасная Аррмия! – продолжал он, понемногу набирая широкой грудью привычный возвышенно-мстительный тембр огневой комиссарской речи. – А женщин в армии – ммммало! Ох как мммало в армии женщин, товарищ боец Мухина Марррия!…
Веки комиссара набрякли Мухиной мелкой несознательностью, ее недостаточной гордостью за честь сражаться в стальных рядах, даже в боевых действиях принимать участие непосредственно.
– Знаю, как тяжело тебе, дочка. Верррю!
Он уронил голову на край серебряной кольчуги. Второй подбородок с малиновым сочащимся порезом напрягся, как главный мускул его несгибаемой комиссарской веры. На глазах у Мухи снова вылезли слезы.
– Ком-мис-сар-ррское тебе спасибо, девочка! От всего сер-ррца спасибо! – вскинув голову, он посмотрел выше Мухи; по крутому его зобу ползла узкая красная капля. – За то тебе спасибо, ррродная, что покой даешь солдатскому серррцу. Ласку, как говорят у нас в народе, даришь. Делишься с однополчанами теплом горррячего серррца комсомольского!…
Он уперся руками в колени, снова голову уронил. Капля расплылась на втором подбородке в пятно.
– На вас кровь! – Муха сказала. – Вы порезавшись…
Подошла к нему и вытерла его кожу ладошкой. Развернулась кругом, вернулась на место, где стояла, и снова сделала полный поворот кругом, каблуками прищелкнув.
– Рррродная ты моя! – Чабан, казалось, вот-вот зарыдает, как Лукич в субботу, когда клюкнет и заводит проповедь, пока не доведет себя самого до слез. – Кровинушка моя рродная! Нелегко тебе, дочка, знаю. А что делать? Что делать солдату, когда завтра в бой? А? И, может, в последний бой ему. А?! Что делать, когда серрце горит, ласки пррросит, кррровью святой обливается – за землю нашу, за слезы вдов и сирррот…
– Противно же мне! – Муха вякнула. – Мала я пока еще…
– Кррепись, дочка! – он хлопнул себя ладонями по ляжкам массивным. – Слыхала ты слово такое – надо?! И если прри-кажет Ррродина, мы все как один, единым стррроем, стеной нерушимой встанем…
Он смотрел не в лицо ей, а в грудь. Как будто разглядывал сквозь гимнастерку искусанные командиром роты соски. И ей было стыдно, стыдно, стыдно за синие, красные, черные кровоподтеки…
– Слабая я, – губы ее шепнули. – Тошно жить так…
Чабан вздохнул глубоко, тягостно. Но тут же вскинул голову:
– Да! Один человек – слаб! Но кол-лек-тиффф… Коллектив – великая сила, дочка! Ты посмотри, какие люди вокруг тебя! Горррдость арррмии! Богатыррри! Ты только подумай, какая тебе выпала честь…