– Руки на себя наложу! – сказала она вдруг твердо и посмотрела комиссару в глаза. По спине у нее бежали мурашки. Как в тот миг, когда она просила Вальтера Ивановича об одном-единственном поцелуе. Вспомнила почему-то. Тогда забыла, а теперь вспомнила. Забыла от стыда, а вспомнила, значит, от гордости. За будущую свою гордую смерть гордясь, час искупленья заранее празднуя.
Рот у Чабана раскрылся. Но тут же сузились и сверкнули глаза. Муха не выдержала, опустила голову. И все, что в душе у нее поднялось, снова кануло в обычное беспамятство – как в болото. Знала уже, чувствовала, что если взгляда его не вынесла, то слова-то комиссарские подавно…
– Д-ддааа, Мухина, – он выдохнул шумно. – Не ожидал от сознательного бойца. Н-нне-аж-жид- ддаллл…
– Да я всегда же за коллектив! – голос у нее срывался. – Я же – честное вот-пречестное пионерское!…
Муха вдруг осознала, перед кем она стоит и о чем говорит. Жалуется. Ябедает. Предает боевых товарищей. Как Мурка-атаманша в народной песне: «Ты зашухерила всю нашу малину, а теперь маслину получай!» Нет, товарищи дорогие, убить за такое – еще слишком мало будет, тут повеситься-то и то мало. В школе бы, на пионерском бы сборе, она бы такого… такую… первая бы проголосовала: в три шеи! В хвост и в гриву! Худую траву – с поля вон! Уничтожить как класс – правильно Сталин писал!
– Обиделась? Ты на кого обиделась? На Красную Армию обиделась? Опомнись, Мухина! На что руку подняла? На самое святое! Это, между прочим, знаешь, называется как? – взгляд его суженных глаз снова сверкнул, как трофейная бритва. – Дезер-тирррство – рраз! Морррально-бытовое разложение – два! Ясно вам, товарищ боец? Или отправить тебя, куда следует? Там-то быстренько разберутся, возьмут на цугундер; девять сбоку, ваших нет! Так вопрос ставишь, Мухина? Что ж, давай будем так решать. Сама заставляешь. Сама, учти. Я с ней как с сознательным красноармейцем, закаленным в боях, – а передо мной девка срррамная! Так выходит, Мухина? Смотри мне в глаза! В глаза смотри!…
Муха подняла голову и тут же отвернулась: взгляд комиссара глаза ей опалил, как вспышка выстрела в упор.
– Как же ты скатилась в яму моральную, дочка? – голос его дрогнул тепло и сердечно, у Мухи слезы закапали. – Что же ты наш батальон славный позоришь? Всю дивизию под удар подводишь? Арррмии нашей боеспособность подрррываешь! – снова жестко, без дрожи. – На кого ррработаешшшшшь, мрррасссь?… – шипенье выхлестывалось из глаз его, в лицо Мухе било сухим холодным огнем. – Под трррибунал захотела? Ну, пен-няй-на-се-бббяааа…
Он снова шлепнул себя по ляжкам.
Муха стояла ни жива ни мертва.
Вместе с комиссаром Чабаном на нее смотрел пионервожатый Володя. И убитый папочка, награжденный в Гражданскую войну саблей именной, – он тоже опасной бритвой брился, немецкой, как назло. И Сталин смотрел с портрета – как на пионерском сборе, когда торжественное обещание давала.
– Может, все же осталось у тебя что-то святое, дочка? – голос Сталина-Чабана снова тепло и ласково лучился из широкой, надежной груди. – Неужели же до конца растлилась душа твоя чистая? Не верю! Нет, не верррю!… Так не позорь же ты мои седины, девонька! От всего серррца солдатского прррошу: будь человеком! Гнилью не будь подколодной! Плесенью не будь на чистом теле Аррмии нашей святой! Влейся в коллектив боевой, душой врасти! К знамени нашему красному серрцем юным своим прррикипи навек. Правда знамени нашего – вера наша святая – да будет для тебя светом навек! Светом, Мухина! А не тьмой! Сам вождь и учитель видит тебя с кремлевских высот! – опять Чабан уронил свою голову так горестно, что уж, казалось, и поднять не сдюжит. – Помни об этом каждую минуту, дочка! – нет, поднялась, слава богу. – Мррразью не будь! Будь вождю опорой верной! Он ведь верит в тебя. Прощает тебя и верит. Что ответишь вождю, Мухина Мария? Теперь, когда всю низость свою осознала, – как ответить должна? А? Ну? Н- ннннууууу!!!
– Всегда готова! – пролепетали сухие искусанные губы, ноги ее подкосились.
– Громче, боец Мухина! Гррромче! Не слышит тебя Москва!
– Всегда готова! – Муха заорала, вытаращив на Чабана невидящие глаза и снова отдав ему честь.
– Молодец, Мурка! – он засмеялся, встал. – Только запомни: к пустой голове руку не прикладывают. Пилотку надень. Я ж знаю: наша ты, своя в доску. Я к тебе, Мухина, приглядываюсь давно…
Муха надела пилотку. Одернула гимнастерку. Посмотрела снизу вверх на большое, далеко пахнущее одеколоном лицо. Порез на втором подбородке комиссара уже покрылся малиновой корочкой. Уже и не помнилось, как только что отирала кровь, касалась кожи огромного хозяина своего – доброго хозяина. Покой шел от него – от улыбающихся глаз, дыхания мерного, от мужского запаха одеколона, коньячного благородного перегара, усталого военного тела. Ей захотелось прижаться к нему, спрятаться у него под мышкой. Как раз бы вошла – с головой утонула б. Хотя лучше бы, конечно, был он не комиссар Чабан, а просто Вальтер Иванович…
– Верю в тебя, дочка. Не обидишь солдата. Святой человек наш солдат, запомни. Золотые у нас люди. Ничего с ними не страшно, все вытерпят. Иди, дочка, иди. Свято веру храни. И помни всегда: комиссар для тебя – всех ближе! Он тебе на войне и отец и мать. А приказ его – это приказ Родины. Главное, товарищей уважай – всегда авторитет будет на высоте. А возникнут по ходу дела вопросы – обращайся ко мне смело. Поможем, направим. Поддержим, если споткнешься. Ну, беги, воюй! – он легонько приобнял Муху за плечи, оттолкнул и подшлепнул сзади по-отцовски по заднице, еще и ущипнул для настроения.
И она побежала, улыбаясь, ругая себя и роняя сладкие слезы раскаяния. Вечно вот так, все думаешь про себя: большая уже, мол, окончательно выросла, а хороший человек объяснит все по-доброму – и все обиды враз как рукой снимет и понимаешь сразу, что главного-то в жизни ты до сих пор и не понимала. А все почему? Потому что главное-то не ты сама, а коллектив. Уже четырнадцать лет дуре такой в голову вколачивают старшие товарищи, а все как маленькая, как несознательная какая чудачка. Нет уж, это, чур, в последний раз было. До чего опозориться – это надо же! – мирового такого комиссара чуть до слез не расстроила, а у него ведь сердце больное… И из-за чего, бляха-муха! Подумаешь – покусали ее, синяков наставили, засосов! А если убьют его завтра? Ведь стыдно же будет самой, что ябедала комиссару на старшего своего товарища. А терпеть не умеешь военную жизнь – не лезь на фронт, россомаха чертова, фифа маринованная нашлась!…
Вечером командир роты вызвал ее к себе.
Войдя в его палатку, Муха надела на голову пилотку, отдала честь и сразу сняла ремень.
И пока он мял ее бедра, и кусал груди, и пальцами всюду лез, она видела перед собой волевое, правдивое лицо комиссара Чабана, и ничего уже было ей не страшно. Наоборот, Муха радовалась, что не