теперь все счастливы. Рейчел рассказывала мне несколько месяцев назад, что обе пары иногда встречаются на пикниках и районных мероприятиях, поскольку живут неподалёку друг от друга на Ист-Энд. Все четверо сидят, ведут тихие вежливые беседы, и никогда тень прошлого не омрачает их мирного, безмятежного настоящего.
Вот в чём основная красота Исцеления. Никто не упоминает о тех давних жарких днях на лугу, когда Томас губами осушал слёзы Рейчел и выдумывал миры, которые хотел бы ей подарить; когда она раздирала кожу на собственных руках при одной только мысли о жизни без Томаса. Я уверена — сейчас она вспоминает о тех днях со стыдом, если вообще когда-нибудь вспоминает. Правда, теперь я не так часто вижусь с нею — раз в пару месяцев, когда ей приходит на память, что пора бы навестить нас — и таким образом, можно сказать, после её Процедуры я потеряла частичку своей сестры. Но суть не в этом. Суть в том, что она теперь защищена. Суть в том, что она в безопасности.
Я открою тебе ещё одну тайну — на этот раз ради твоего собственного блага. Ты можешь думать, что прошлому есть что тебе сказать. Ты можешь думать, что надо сделать усилие — и тогда различишь его шёпот, что надо обернуться назад, пригнуться, прислушаться и услышать дыхание мёртвого, давно ушедшего мира. Ты можешь думать — там есть для тебя что-то, что можно было бы из него почерпнуть и понять.
Но я знаю правду. Она открылась мне в одну из тех ночей, когда приходит Оцепенение. Я знаю: прошлое может утянуть за собой, вниз, вниз, вниз; оно хочет, чтобы тебе казалось: в шорохе трущихся друг о друга ветвей и шёпоте ветра заключён некий код; оно хочет, чтобы тебе захотелось вновь соединить когда-то разрушенное. Не верь. Это безнадёжно. Прошлое — не что иное, как тяжкий груз. Накапливаясь в тебе, он будет тянуть вниз, как камень на шее.
Поверь мне: если ты услышишь голос прошлого, почувствуешь, как оно тянет тебя назад и проводит по твоему позвоночнику холодными, мёртвыми пальцами, лучшее, что тебе остаётся — и единственное — это бежать.
В дни, последовавшие за признанием Алекса, я постоянно проверяю себя на наличие симптомов Инфекции. Когда сижу на кассе в дядином магазине, то опираюсь на локоть, кладу голову на кулак так, чтобы, чуть-чуть распрямив пальцы, можно было прощупать пульс на шее и, посчитав его, убедиться, что всё в порядке. По утрам я делаю серию длинных, медленных вдохов, прислушиваясь, не шумит ли что- нибудь в лёгких. Только и знаю, что без конца мою руки. Да, я в курсе, что
Через несколько дней мне стало лучше. Единственное, что теперь оставалось от пережитого — это то, что моё восприятие мира словно бы ослабело. Всё вокруг выглядит каким-то вылинявшим, блеклым, словно плохая цветная копия самого себя. Я солю свою еду, ещё не пробуя, словно знаю заранее, что она пресная. И каждый раз, когда тётя обращается ко мне, её голос звучит приглушённо, словно громкость в радиоприёмнике прикрутили. Но я прочитала всю Книгу Тссс от корки до корки, выучила наизусть все симптомы
Однако я по-прежнему принимаю все меры предосторожности, полная решимости не допустить ни одного неверного шага, доказать себе самой, что я не такая, как моя мать, что происшествие с Алексом — лишь ошибка, ужасная, ужасная случайность. Я полностью осознаю, насколько близка была к пропасти. Даже думать не хочу, что произошло бы, если бы кто-нибудь разнюхал правду об Алексе, если бы кто- нибудь увидел, как мы с ним вместе стояли, дрожа, в воде, как разговаривали, смеялись,
Домой я теперь прихожу задолго до запретного часа. Добровольно вызываюсь работать больше в магазине и даже не заикаюсь о своей обычной зарплате — восьми долларах в час. Ханна мне не звонит. Я тоже ей не звоню. Помогаю тёте готовить обед, убираю со стола и мою посуду без напоминаний. Грейси ходит в летнюю школу — она только в первом классе, а они уже говорят, что надо бы оставить её на второй год — и каждый вечер я беру её на колени, помогаю сделать домашнее задание, шепчу ей на ушко, прося её начать разговаривать, сосредоточиться, слушать; улещиваю и умасливаю, чтобы она написала хотя бы половину того, что задано. Через неделю после происшествия на пляже тётя перестаёт бросать на меня подозрительные взгляды, прекращает допросы о том, где я была, и с моих плеч падает ещё одна гора: она снова мне доверяет. Ох, как нелегко было объяснить ей, с какой это радости мы с Софией Хеннерсон затеяли заплыв в океан — да ещё и в одежде — сразу после большого семейного обеда. Ещё труднее было объяснить, почему я пришла домой бледная и дрожащая. Ясно, что тётя не купилась на моё враньё. Но через некоторое время она забывает о своих подозрениях и уже не смотрит на меня так, будто я дикое животное — того и гляди вырвусь из клетки и начну кидаться на всех подряд.
Время бежит вперёд. Проходят дни, летят минуты, секунды тикают, словно падают установленные в ряд кости домино.
С каждым днём жара набирает силу. Она течёт по улицам Портленда, напитывается ядом у мусорных контейнеров при лабораториях. Город воняет, словно гигантская подмышка. Стены исходят влагой, автобусы кашляют и дёргаются, и каждый день толпы народа собираются перед входом в здание муниципалитета, с наслаждением подставляя лица волне холодного воздуха, вырывающейся из автоматических дверей, когда входит-выходит какой-нибудь служащий или регулятор.
Мне приходится прекратить пробежки. Последний раз, когда я совершаю полный круг, обнаруживается, что ноги сами несут меня в Монумент-сквер, к Губернатору. Солнце в вышине затуманено белой дымкой, окружающие площадь здания чёткими зубцами вырисовываются на фоне неба. К тому времени, как я добираюсь до статуи, я уже на полном издыхании, и голова крyгом, как волчок. Когда я хватаюсь за начальственную руку и взмываю на пьедестал, металл под пальцами обжигающе горяч, а окружающий мир раскачивается, словно на безумных качелях, оставляя в глазах световые зигзаги. Я смутно сознаю, что надо бы убраться с открытого солнца, прочь от жары, но в мозгах у меня тоже туман, и вот, пожалуйста — я уже засовываю палец в дырку в губернаторском кулаке. Не знаю, чего мне там надо. Алекс ведь сказал, что записка, которую он оставил для меня несколько месяцев назад, наверняка уже превратилась в клочья. Пальцы становятся липкими, на большом и указательном нитями повисает расплавившаяся жевательная резинка, но я всё щупаю и щупаю. И вот... прохладный, хрустящий квадратик — записка.
Я в полубреду, когда разворачиваю её, да и от него ли она? Руки начинают дрожать, и я читаю:
«Лина,
мне так жаль. Пожалуйста, прости меня.
Алекс»
Путь домой я не помню. Позже тётя находит меня в прихожей в полуобморочном состоянии, что-то бормочущей себе под нос. Ей ничего не остаётся, как сунуть меня в ледяную ванну. Когда я наконец прихожу в себя, то нигде не могу найти той записки, должно быть, где-то обронила. Чувствую облегчение, смешанное с разочарованием. Вечером мы узнаём, что метеобюро зарегистрировало в этот день температуру в 102 градуса[16] — пока что самую высокую за нынешнее лето.
Тётя запрещает мне бегать, пока не спадёт жара. А я и не возражаю. Не доверяю себе — ноги могут невзначай занести меня куда не надо: к Губернатору, или на Ист-Энд Бич, или к лабораториям.
Становится известна новая дата моей Аттестации, и я все вечера провожу у зеркала, репетируя свои ответы. Тётушка настаивает на том, чтобы опять сопровождать меня в лаборатории. Но в этот раз я не вижу там Ханны. И никого из знакомых не вижу. Даже четверо аттестаторов — все другие люди; перед глазами проходят расплывчатые овалы их лиц, различающихся только цветом — коричневые или розовые, двумерные, словно на картине. В этот раз я не волнуюсь. Я вообще ничего не чувствую.