мелкобуржуазная отрыжка, а о мамаше и вовсе говорить не приходилось: это какой-то ходячий пережиток прошлого, я ее стыдилась. Мирка был мне по духу ближе всех. Он вообще считал, что Шаманин – какой-то засланный агент мирового капитализма. Когда сосед выходил со своими картинками, Мирка говорил, что он намеренно искажает нашу социалистическую действительность, а Нина Сергеевна и Тонька потом помогают ему маскироваться. Ну, это была чистая правда, но вот это декадентское искажение, это искусство для искусства были еще самым что ни на есть безобидным проявлением натуры Шаманина. Конечно, это был матерый враг, просто он удачно маскировался!
Однако я о чем говорила-то? Ах да. Значит, я спросила отца, всех ли противников новой жизни настигнет карающая десница советского правосудия. Он посмотрел на меня мутным взглядом и сказал, что это не мое дело, мала я еще к этой самой деснице лезть, а то и меня, не ровен час, пришибить сможет. Лес, мол, рубят – щепки летят. И как бы мне вот такой щепкой в одночасье не стать.
– Вы, отец, – сказала я тогда (у нас все было по-старому заведено, к родителям на «вы», это, конечно, отрыжка былого, но зато никаких телячьих нежностей в доме не разводилось, это меня мирило с родительскими отсталыми привычками), – сами не понимаете, что говорите. Будьте осторожны. Если этот Шаманин враг народа, то непременно найдется какой-нибудь по-настоящему бдительный товарищ, который честно исполнит свой долг и доложит о его происках куда следует. И тогда очень даже запросто те, кто видел его вражескую сущность и закрывал на нее глаза, будут обвинены в преступном равнодушии и пренебрежении своим социалистическим долгом. А то и в соучастии затаившимся агентам мирового империализма.
Он ничего не сказал. Только посмотрел на меня долгим взглядом, потом подошел к полке, где лежали его бумаги и документы – тетрадочка десятника, отчеты и списки рабочих, за которых он отвечал, – и стал эти бумаги ворошить. Что-то искал, искал, наконец махнул рукой, взял тетрадку, чернильницу-непроливайку (у него своя чернильница была, нашими с Миркой он никогда не пользовался, говорил, что там грязь- грязища, мухи живут, оттого и кляксы у нас вечные в тетрадках и «плохо» и «очень плохо»[12] за правописание), ручку и пошел на кухню. Десятый час шел, в это время там уже никого не было, отец там всегда свои отчеты писал, потому что мы с Миркой слушали радио, а мы любили слушать громко, так, чтобы музыка звенела в ушах, чтобы если радиоспектакль – так аж кричали, ну а новости нашего социалистического мира – это понятно, это надо громко слушать. Мамаша была глуховата, ей громкость не мешала, а отец уходил. Конечно, это свидетельствовало о его политической отсталости – ведь в любой момент культурную программу могли прервать, чтобы передать какое-нибудь важное политическое сообщение, – но я уже махнула рукой на эти отдельные, частные отрыжки мелкобуржуазной, мещанской психологии. Я все-таки любила отца. Я его презирала, но все-таки очень любила. Это свидетельствовало о моей слабости как члена нашего нового общества, которое превыше всего ставит преданность социалистическим идеалам, и когда меня принимали в пионеры, я так и призналась, что мои главные слабости – это любовь к родителям и неумение их перевоспитать. Я даже, честно говоря, боялась, что не буду удостоена чести носить красный галстук, который одного цвета с нашим революционным знаменем, которое объединяет всех трудящихся всего мира, но наш старший вожатый Костя Кащеев сказал, что верит в меня, верит, что в трудную минуту я не позволю личным чувствам взять верх над моим общественным долгом. И я оправдала доверие Кости Кащеева и тех, кто за меня поручился вместе с ним. Это выразилось в том, что, когда отца арестовали и сослали, я нашла в себе силы от него отречься, и Мирка тоже эти силы в себе нашел, как ни тяжело это было. Обидно, конечно, что все возводимые против него обвинения оказались ошибкой, и потом, спустя много лет, когда отец был уже реабилитирован, мы встретили эту новость с искренней радостью и с тех пор вспоминали его только добрым словом.
* * *
Алена в панике обернулась. К ней бежали мальчик и девочка. Впрочем, их вполне можно было назвать барышней и юношей: на вид лет по пятнадцать. Они были невероятно похожи своими бело-румяными веснушчатыми лицами и огненно-рыжими, просто-таки морковными волосами. Хорошо одетые, высокие, ужасно симпатичные и столь же ужасно перепуганные. В руках мальчик держал какой-то суковатый дрын, очень может быть, подобранный прямо на улице. И этим дрыном он махал.
Алена испуганно отскочила под прикрытие ящиков, готовая поднять крик и звать прохожих на помощь, однако мальчик не обратил на нее никакого внимания и ринулся к ящику. Наклонил его одной рукой (барышня помогала по мере сил) и принялся шуровать в нем палкой, приговаривая:
– Красная папка в зеленой сумочке.
– Да нет, – с досадой поправила девочка, – дед же сказал: коричневая папка в серой сумке!
– Ну, значит, так и есть: красная в зеленой, – пробормотал юноша и вдруг заорал истошным голосом: – Да вот она, вот!!!
И правда, он подцепил палкой в куче мусора красный пластиковый пакет, из которого высовывался угол зеленой картонной папки. Барышня выхватила из сумки, болтавшейся у нее через плечо, пачечку влажных гигиенических салфеток и проворно обтерла и сумку, и папку. Потом брат и сестра – а в том, что это были брат и сестра, не возникало никаких сомнений – вытерли руки и выбросили пустую обертку от салфеток в контейнер. Туда же был отправлен и напугавший Алену дрын.
Девочка радостно замахала в сторону высокого серого дома, внизу которого находился любимый Аленин «Спар».
– Без толку, – деловито сказал рыжий мальчик. – Деду с пятого этажа нипочем не увидать, к тому же деревья балкон загораживают. Пошли лучше скорей домой.
– Погоди, проверь, все ли обрывки здесь, – спохватилась девочка. – А то вдруг какой-нибудь вывалился, дед заметит – и опять начнет за сердце хвататься.
Юноша заглянул в папку, поворошил там какие-то оборванные листы темного цвета (насколько могла разглядеть Алена) и кивнул:
– Все на месте. Ты вот что, ты позвони ему, а то пока добежим, он там вообще до ручки дойдет. Мало того, что на конференцию эту несчастную поехать не смог, так еще папка пропала. Звони, Натка!
Барышня по имени Натка достала мобильный и принялась набирать номер. А мальчик посмотрел на Алену – и ужасно покраснел, смутился:
– Извините, мы вас напугали, да? Но мы сами ужасно напугались. Пожалуйста, выбрасывайте теперь свой мусор. Понимаете, мы боялись, вдруг у вас там что-нибудь пачкающееся, льющееся, масляное, папка может быть безвозвратно испорчена, а наш дед бы этого ну честное слово не пережил.
Алена даже не слушала – внимала ему с превеликим удовольствием. На фоне всеобщего чоканья, всех этих «приколись» и «блинов», пекомых с невероятной легкостью и частотой, его правильная речь казалась бальзамом для ее рафинированного, но изрядно травмированного социумом слуха.
– А что случилось-то? – не замедлила спросить она, потому что главным свойством ее натуры было клиническое любопытство.
Мальчик пожал плечами с откровенной досадой:
– Бабуля убиралась… знаете, у нее с каждым годом страсть к чистоте прогрессирует! – и нечаянно положила эту папку в стопку старых газет и ненужных бумажек, которые необходимо выкинуть. Потом говорит Натке: отнеси это в мусорку. Натка и отнесла, причем не в мусоропровод, а сразу сюда, в ящик. А дед хватился… Бабуля, конечно, все отрицала, говорит, Натка просто нечаянно папку вынесла. А Натка говорит, что эту гору бумаг и газет бабуля сама велела выбросить. Да не в том дело, кто что велел, просто в этой папке хранятся ценные для деда вещи, рисунки одного человека, с которым он был вместе в лагере перед войной… Ну, понимаете? Нашего деда репрессировали, и там с ним был один художник…
– Слушайте, да сколько ж ему лет, вашему деду?! – недоверчиво спросила Алена.
– Восемьдесят семь! – с радостным изумлением сообщил мальчик, которого, как оказалось, звали Василий. – Но вы бы знали, какой он молодец!
– Молодец, как соленый огурец, – невольно усмехнулась Алена.
– Вот именно! – воодушевленно согласился Василий. – Он бывший военный летчик. Его перед концом войны выпустили из лагеря и сразу отправили на фронт, в штурмовую авиацию, потому что он был осоавиахимовцем,[13] ходил на курсы летчиков, кроме того, из-за дефекта зрения…
– Василий, – раздался голос рыжей девицы, – хватит болтать, пошли скорей, деду не терпится эту папку к груди прижать!