— Конечно.
Спальня была очень маленькой. И дверца шкафа открывалась только наполовину, потому что дальше ее не пускал борт кровати. В шкафу болталась проволока, и, когда Эми дернула за висящий конец, под потолком загорелась тусклая лампочка. Первое, что я заметил среди примерно дюжины разных предметов одежды, было то платье, которое она соорудила из больничного халата. А на полу — аккуратно в ряд — стояла обувь Лоноффа. Четыре пары, все четыре носками вперед, все черные и поношенные. Четыре пары обуви мертвого человека.
— Они точно в том виде, какими он их оставил.
— И ты каждый день на них смотришь.
— Утром и вечером. Иногда чаще.
— Никогда не бывает жутковато?
— Нет, напротив. Смотреть на его обувь утешительно.
— А коричневой у него не было? — спросил я.
— Никогда не носил коричневой обуви.
— И ты надеваешь их? Стоишь в них?
— Как ты узнал?
— Каждый делал бы это. Такова человеческая натура.
— Это мои сокровища.
— Я тоже дорожил бы ими.
— Хочешь взять себе одну пару, Натан?
— Tti очень долго их хранила. И не должна их предавать.
— А я бы и не предала. Просто передала бы дальше. Не хочу, чтобы все пропало, если меня убьет эта опухоль.
— И все-таки, думаю, ты должна оставить их у себя. Ведь никогда не знаешь, как все обернется. Может, ты еще долгие годы будешь смотреть на них.
— Нет, Натан, думаю, я скоро умру.
— Храни все эти башмаки, Эми. Ради него, храни их там, где они сейчас.
Дернув за проволоку, она выключила свет и закрыла дверцу. Пройдя через кухню, мы вернулись к ней в кабинет. Я был вымотан, словно только что пробежал на предельной скорости десять миль.
— А ты помнишь, о чем говорила с Климаном? — спросил я ее теперь, после того как посмотрел на его обувь. — Помнишь, о чем ему рассказала в последний раз?
— Не думаю, чтобы я что-то ему рассказывала.
— Ничего не рассказывала о Мэнни, о себе?
— Не знаю. Не могу точно сказать.
— Ты дала ему что-нибудь?
— С чего ты взял? Он сказал тебе, что дала?
— Он сказал, что у него фотокопия половины рукописи романа Мэнни. Сказал, что ты обещала дать остальное.
— Я никогда не сделала бы этого, не могла сделать!
— Но, может быть, это сделала опухоль?
— О Господи, Боже мой, только не это!
На столе лежали разрозненные страницы, и, волнуясь, она начала теребить их.
— Это страницы романа? — спросил я.
— Нет.
— Но роман здесь?
— Сама рукопись у меня в сейфе, в Бостоне. А копия — да, здесь.
— Работу над романом тормозил сюжет?
— Откуда ты знаешь? — спросила она с тревогой.
— Ты так сказала.
— Правда? Сама не знаю,
— Когда ты его написала? — спросил я.
— Несколько дней назад. Может, неделю. Они напечатали статью о Хемингуэе. Год назад. Или пять. В общем, не знаю. Эта статья где-то здесь. Я ее вырезала. А потом снова на нее наткнулась, и она так меня возмутила, что я села и написала письмо. Видишь ли, журналист поехал в Мичиган искать реальные прототипы героев тех рассказов, действие которых происходит на Верхнем полуострове. И я села и выложила им все, что об этом думаю.
— По-моему, многовато для письма в газету.
— Я вытерпела от них больше.
— Можно прочесть?
— Это несвязный бред полоумной старухи. Опухоль раздражения на почве опухоли мозга.
Она внезапно повернулась и пошла на кухню — поставить чайник, приготовить что-нибудь поесть, а я остался перед письмом. Оно было написано шариковой ручкой. Сначала я подумал, что Эми сочиняла его не один вечер, что оно постепенно складывалось из фрагментов, разделенных промежутками в несколько дней, недель, а то и месяцев. Цвет пасты на каждой странице менялся как минимум дважды. Вчитавшись, я понял, что она-таки сочинила письмо — ответ на старую, возможно пятилетней давности, публикацию — в один присест, а оттенки пасты передают оттенки ее неуверенности. При этом фразы были связными, а ход мыслей хоть и выдавал многое, но, безусловно, не был следствием опухоли раздражения на почве опухоли мозга.
Редактору
Было время, когда интеллигентные люди смотрели на литературу как на повод задуматься. Теперь это время подходит к концу. В десятилетия холодной войны Советский Союз и его восточноевропейские сателлиты изгоняли из литературы серьезных писателей: ныне в Америке литература изгнана из сферы, оказывающей серьезное влияние на жизнь. То. как обходятся с литературой на страницах солидных газет, в разделах «Культура», а также на отделениях английского языка в университетах, настолько противоречит ее задачам и награде, даруемой ею читателю с открытой душой, что, вероятно, лучше бы вообще изъять ее из общественного обсуждения.
Чем больше внимания уделяет проблемам культуры ваша газета, тем хуже. Ведь как только мы входим в контакт с примитивной Геологией и упрощенным толкованием биографий, которыми и занимается сейчас «культурная журналистика», сущность художественного произведения просто теряется Ваша культурная журналистика — это сплетни дешевых журнальчиков, закамуфлированные под «интерес к искусству», и все, к чему она прикасается, теряет подлинность. Как живет знаменитость, каковы гонорары, где пахнет скандальчиком? В каких проступках замечен писатель? Причем речь вовсе не об отступлению от эталонов литературной эстетики, а о проступках по отношению к дочери, сыну, жене, отцу, матери, другу, издателю, кошке или собаке. Не имея ни малейшего понятия о безграничности писательского воображения, журналисты, пишущие о культуре, заняты исключительно надуманными этическими проблемами: «Имеет ли писатель право бла-бла-бла?» Осуждая вторжение в частную жизнь, которому, видите ли, больше тысячи лет предается литература, такие журналисты с маниакальной настойчивостью обнародуют сведения о том, в чью частную жизнь и как именно вторглось литературное произведение. Как только речь заходит о романе, журналист от культуры сметает все барьеры с поистине ошеломляющей смелостью.
Действие ранних рассказов Хемингуэя происходит в Верхнем Мичигане, и вот журналист отправляется на Верхний полуостров и выясняет фамилии тех, кто, как говорят, послужил прообразом хемингуэевских персонажей. И что же он обнаруживает? Что либо они сами, либо их потомки считают себя обиженными Эрнестом Хемингуэем. Эти обиды — необоснованные, ребяческие или надуманные — разбирают подробнее самих рассказов, потому что журналисту, занимающемуся культурой, рассуждать об обидах легче, чем о художественных произведениях. При этом честность информатора никогда не ставится под сомнение,