уже завершилась. Потому что газетное слово сильнее реальных событий; оно управляет людьми.
У Жанны было яркое воображение. Она представляла красивых и сильных военных, которые были галантны, благородство в каждом жесте; теперь они в иракской дряни, терпят заранее запланированное поражение. Где, спрашивал Степа, теперь боевой генерал де Голль, с полей войны шагнувший в политику? Нет генерала де Голля, есть выходцы из ЦРУ и КГБ. Что дальше? И как должен вести себя бизнес?
Как же движутся мысли в этой дурной мужицкой башке? По каким просветам скользят, как цепляются друг за друга? Возникают одна за другой, топорщатся все сразу, как торчат игольные уши из швейного набора? Что он переживает, когда пишет? Или не переживает ничего? Ощущает ли он задницей подушечку, подложенную на стул? Вспоминает хотя бы иногда, кто ему заботливо ее подарил? Где она, Жанна, в его мире? есть она там вообще? Или только – пока перед глазами, а выпала из поля зрения – и все равно что умерла?
Жанна пролистала еще несколько окон, увидела ночную запись от тридцатого января; этот день она теперь не забудет.
Жанна резко развернулась на крутящемся стуле. Странная жизнь. Странный человек. Странная комната.
Черный кожаный диван, так приятно продавленный, правильно протертый по углам, пахнущий советской властью, праздниками в генеральском доме. (Папа дружил с начальником томского штаба, а Жанна – с генеральской дочкой; девочки играли в хозяек, мамы обсуждали дела женсовета, а папы садились на кухне. Папа предлагал: давай теперь поговорим как коммунист с коммунистом! и они часа два разбирали по косточкам публикации в «Правде», политику американских интервентов и стратегические задачи наших войск; где теперь семейство генерала? всех разнесло.)
Старинный журнальный столик, уставленный прокуренными трубками, короткими, длинными, изогнутыми, прямыми: Степан дымил только здесь, только у себя, только наедине с собой. В одном ряду с трубками пятнистый армейский бинокль, мощный, кургузый, царапаный; Жанна забрала его у матери на память об отце, а Степан забрал его у Жанны для своих неведомых мужских нужд.
Над диваном обширная карта –
В самом углу, у окна, отсвечивали раздвижные прозрачные дверки; за первой четкая череда труб, увенчанных тяжелыми кранами перекрытия – как ровный ряд стволов со сложенными штыками; за второй коробочки предохранителей: случись пожар или наводнение, можно сразу принять меры. По другую руку низкий шкафик с любимыми книжками: Уоррен Баффет – «Письма акционерам», забавные бойкие шведы про бизнес в стиле фанк, все это она уже проглядывала, читать невозможно, скучища. Над шкафиком, почти во всю оставшуюся стену, его любимый Пастернак: желтое лето, охристое солнце, золотые лица, славные времена, и они бы могли так, сердце щемит.
Она включила подсветку над сибирским планом с черными, отчетливыми буквами, взяла бинокль, подкрутила окуляры. Карта была у самых глаз, подсветка слегка мерцала, начался полет над раскрашенным прошлым. Из новой земли Галандец через самоедов земли Тверской, Югорску, Кол– мыгорску и Поморску, подрагивая в такт сердцебиению и поминутно попадая в расфокус, она добралась до центра мира, центра плана: белый круг, рассеченный венозными реками:
Значит, вот как он, устав от пересчетов, путешествует по картам и картинам, взгорьям и рекам и насыпям краски… А что он еще тут делает? Жанна перебралась на диван, уютно свернулась в калачик, принюхалась. В поры красного дерева, в трещины кожи впитались ароматы табака. Они проступали по очереди. Сначала отделялись легкие, летучие оттенки вишни, за ними тянулись сладковатые шлейфы ванили, тяжелый дух густого голландского курева, на самом дне держался горький осадок махорки: привычка горлодерить осталась у Степы с матросских времен.
Старая картина краской пахнуть давно уже не могла, а все равно припахивала: еле-еле. Велосипед разил металлом, машинным маслом. Небрежно брошенная спортивная майка – засохшим до корочки п
Не для нее.
Стало так жалко себя… Она ведь очень хорошая, без ложной скромности, у кого ни спроси; за что ей все это?
Нет, ломать себя и скачивать его секреты она не станет. А к детективу все же сходит. И посмотрим, как сложится дальше.
Идя на встречу с детективом, Жанна представляла циничного дядю: рыжие волосы на коротких пальцах, кожа неровная, конопатая; он тяжело сопит, поправляет подтяжки в полоску, потом вызывает помощника, неопрятного, неразличимого, и пускает его по следу. А тут – высокий парень с неожиданным лицом: кожа тонкая, оливковая, нежная, черты мелковатые, облик моложавый, почти мальчуковый, а волосы совсем седые. Верхние зубы крупные и загнутые книзу; когда рот закрыт, вид суровый, чуть не мрачный, но только приоткроет – губа сама собой сползает вверх, и человек как будто бы смеется. Жизнерадостно и лучезарно. Даже если предельно серьезен. В правом ухе смешная сережка; стальное кольцо-многогранник на левом мизинце. Причем – поверх сустава, на фаланге, как маленькая гирька для довеса.
Он явно знает, что ему идет темнозеленая рубашка навыпуск, черные джинсики, синие бархатные ботинки; ишь какой. Кокетливый, забавный. Года на два, на три ее моложе. Приятный немосковский говорок, не сибирский, но и не южный; скорей всего, откуда-нибудь с Волги: он сглатывает гласные на выдохе, тут же это замечает, начинает по-столичному растягивать. Но речь невероятно четкая, дикция почти актерская, звуки отлетают от зубов. Нет, нет, хороший парень; молодец Забельский.
Парень скользил по кабинету; говорил – без умолку, однако же не тараторя; то про дела, то про жизнь, то опять про дела; расхваливал свою сумбурную профессию: что в ней, казалось бы, веселого, а все-таки она живая, настоящая; тебя как будто подняли над городом – повсюду крыши, крыши, все тяжелое, непроницаемое, и вдруг они начинают раскрываться – как раковины или табакерки, одна за другой; внутри загорается свет, там люди со своими судьбами, и в этих судьбах надо разобраться… Жанна отчетливо все это представляла; в детстве у нее был игрушечный домик, в нем горела электрическая лампочка, был щедро накрыт крохотный столик, заправлены постельки, шла своя, отдельная, кукольная жизнь…