И дальше, на простонародном старинном ы настаивая:

И я, в который раз подряд, Целую кольцы, а не руки…

И так как это именно — кольцы, старинные, простонародные, огромные, — щитами, на которых можно написать все, — огромные, но на каждый палец, ибо не запаяны, а загнуты, я прямо к китаянскому носу рубль, тоже серебряный и еще огромнейший:

«Продашь?» — «Не-не-не-не», — китаянка, мелко и пронзительно, точно ее колют. Я, не вытерпев, молча, второе колесо рубля. Сторговались: я отдала ей все свои рубли, а она мне все свои кольцы, и с чистыми щитами, и с щитами, исчерченными, будем надеяться — заклятьями, а не проклятьями! Но, уже шагов пятьдесят пройдя, — блеск большого серебряного обода в глазах, блеск, переходящий в нестерпимый, от секунды к секунде растущий разгар ожога: осознаю, что не купила у нее прекрасного, с птицей, браслета, которого за суетней колец и рублей, как-то не дорассмотрела, не доосознала. Возвращаюсь — китаянки нет. Ищу на Арбатской площади, на Пречистенском бульваре, на Воздвиженке — исчезла.

Несколько дней спустя, на том же Арбате — глазам не верю — она! Первый взгляд на руку: он цел! (Да и кому тогда, во всей Москве, кроме меня, нужен был серебряный браслет?) Я — десятирублевую бумажку: «Продашь?» — «Не-не-не- не…» Я — еще пятирублевую, и маша ею перед вдавленным носом. «Да?» — лепет, — живое немецкое «lispeln»[132] — нечеловеческое: лиственное, точно совсем бессмысленное, точно не я не понимаю, а и нечего понимать, — точно кошка лакает из блюдца, и — цап мои бумажки! Теперь хочу браслет, но — о, удивление, негодование, отчаяние, похолодание — браслета не дает, не дает даже притронуться: «Не-не-не-не-не…» А деньги тоже уж «не-не-не» — исчезли: нет: проглотила, что ли? «Давай браслет!» — я, как умею, строго. Она, совсем закрыв глаза (лицо совершенно идольское) и зажав под мышкой браслетную руку, да еще прижав ее Для верности другой (сейчас уйдет! сбежит! и остолбенев — уже остолбенела — я): «Не-не-не…» Но тут — кулак. Огромный безмолвный кулак. Оборачиваюсь — солдат. Солдат, стоявший и наблюдавший сцену. «Это — видала?» Да, увидела сквозь закрытые глаза, которые тут же раскрыла, так же как, торопливым и покорным жестом, на руке, браслет. Подала. Надела. «Ах ты, желтюга косоглазая! — солдат, уже для души замахиваясь, — Деньги — брать, а браслетку — жать? Да я тебя, такую-сякую…» — но нецензурный конец тонет в громком его хохоте, ибо китаянка уже бежит, быстрит, быстро-быстро, мелко- мелко, мелким бесом и бисером перекатываясь на неправдоподобно-крохотных своих болванчиковых китаянских ногах. «Ну и дура ж ты, прости Господи! барышня! Да рази так можно? С нехристями этими? Деньги давать допреж как вешш в руках. Пятнадцать, что ль, дала?» — «Пятнадцать» — «Видно, деньги твои несчитанные. Да я бы за такое, прости Господи (нецензурное слово) — и рубля, что рубля, и полтины…»

Птичий браслет на моей руке и поныне, заклятые кольца же, что-то особой удачи не приносившие, я в один особенно-неудачный день наотрез сняла: ведь если даже и не проклятые, — Бог их знает, почти-компатриотов, — может быть: что китайцу польза, то русскому — вред?

«Не-не-не-не… — лепечет китаец, — нэй, нэй!» — «Он не хочет два», — огорчается барышня. «Так дайте два пятьдесят». — «А что скажет мой муж?» — «Мужу скажете: два». — «Вы так думаете?» — «Да. Берите, а то я возьму, все возьму». Кошельки, как по мановению, с помощью еще нескольких рук, разобраны: ушел и чудный малиновый животастый мандарин, и разлатая — азалии? магнолии? — ветка, и паланкин, и рисовый обед. Мне достался — остался — последний, худший, и даже не китайский, а японский: две неприятно-тощие японки с гребнями и без всяких животов. Потом, по дружбе и без всякой надежды, роюсь в его заветном товаре: черных зеркальных шкатулках с щелчком — выскакивающим золотым аистом, подносящим папиросу, золотых кадильницах-курильницах, и — о сюрприз! — китайские папиросы в золотой коробке. «Сколько?» — я — китайцу. «Твоя — два». — «Хорошие?» — «Харош!» — зашивает щели глаз и выкатывает китайские яблочки ноздрей. «Что это?» — почтарша, заинтересовавшись. «Китайские папиросы. Дешево». — «Пахнет розой, — барышня, обнюхав, и, мечтательно: — Как, должно быть, приятно и необыкновенно-розовый табак». Я, работая на китайца: «Купите тоже!» — «О, нет, нет, муж курит только „Житан“, от розового табака, вы знаете, мужчину стошнить может». — «Так попробуйте мою!» На лице у барышни — ужас. «Да что вы! Ведь это — ваши!» — «Потому- то и предлагаю вам (обращаясь к другой) и вам». — «Нет, — первая барышня твердо, — я не могу допустить, чтобы вы из-за меня портили вещь». — «Но ведь я их все равно открою!» — «Дома, при вашем муже — другое дело, но чтобы из-за меня…» — «Ну, сделайте мне удовольствие, — умоляю я, — я сама буду курить, все покурим, и китаец покурит». — «Я вам бесконечно благодарна, но это невозможно», — барышня, для пущей убедительности отъезжая вместе со стулом вглубь. «Тогда открою — я!»

Открываю, и — о, изумление! — вместо стройного ряда белых или хотя бы «розовых» папирос, — мозаика черных друг в друга вжатых шершавых треугольников. Я, неуверенно протягивая: «Но как же это курить?» Барышня, вертя между пальцами, с внезапным вскриком:

«Но ведь это уголь! (Показывая замшево-черные пальцы:) Смотрите! — Строго, китайцу: — Что вы продали Madame?» Китаец, шумно втягивая воздух носом и изображая на лице блаженство: «Харош!»

«Да ведь это для курильницы, — подошедший почтальон, — у моей тещи как раз такие же. И очень даже хорошо пахнет, когда зажечь». — «И у меня есть китайская курильница, — не без гордости, барышня, — только никогда не зажигали». — «Так возьмите!» — «Что?» — «Уголь возьмите — к курильнице». — «Но мой муж…» — «Даром возьмите, сделайте мне это одолжение, что же мне с ним делать, у меня же нет кадильницы, в плите, что ли, жечь вместо boulet?»[133] Шутка удалась, общий смех, но рука все еще не решается. «Да берите же, — знаток-почтальон, — Madame — русская? Я знаю русских, они делают все, что им приходит в голову, и не терпят, чтобы им противоречили. Правда, Madame?» — «Совершенная, — серьезно подтверждаю я, — и больше того: когда им не дают делать того, что им приходит в голову, они эту голову — теряют (ils perdent la tete) — поняли?»

И, вложив окончательно оробевшей барышне в руку «розовый табак», выходим — китаец, мой сын и я. На перекрестке, исполосованном автомобилями, долго ждем. «Не-не-не», — китаец, мотая головой на машины. Наконец перешли. Ему вправо, мне — влево. Прощаясь за руку, отмечаю, что жмет, как мы, жмет, а не отсутствует, как французы. И, уже несколько шагов пройдя: «Э-э-э-иэ-иэ-иэ…» — какое-то — слабое хотя, — голошенье. Оглядываюсь: он, желтый, лошадо-волосый, бегущий, чем-то машущий: цветком на палочке, который сует в руку моему сыну:

«На, на, моя — твоя…» Я: «Бери же, Мур. (Китайцу:) Спасибо. Сколько?» Он, маша уже пустой рукой и сотрясаясь от беззвучного смеха: «Не-не-не-не… твоя дала, моя дала… моя дала, моя твоя дала… ла-ла- ла-ла…» И, вознося в небо деревянное изделие своего лица: «Харош русск!.. Харош — Москва!..»

«Какой хороший китаец, — сказал мальчик, пыхтя над игрушкой. — А почему почтовая барышня так боялась взять у вас уголь». — «Потому что здесь незнакомым — не дарят, а если дарят — пугаются». — «Но

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату