лице, которого та никогда и в глаза не видала и потерять которого, посему, никак не может. — И останетесь одна, с тремя малолетними детьми, младшим — грудным.
— У меня нет грудных детей, — ответила она, — мальчику, которого вы видите, девять лет.
— Но у других есть, вы же не можете сказать, что у других их нет, — ласково (так урезонивают успешного, но завравшегося ученика на экзамене) поправил инспектор. — Я знал одну женщину, у нее было шестеро малолетних, и когда ее муж упал со стройки…
— Ох! — вскрикнула она, содрогаясь от этого ужасного видения. — Какой ужас! С высока упал?
— Да, с седьмого, — подтвердил инспектор, утверждаясь на второй ноге, — и я сам выдал ей премию. Вы думаете — она не была рада?
— Какой ужас! — вторично и совсем по-другому воскликнула слушательница. — Какой ужас — радость таким деньгам!
— Но у нее были дети, — наставительно продолжал инспектор, — шестеро малолетних детей, и она не смерти их отца радовалась, а их благополучию. И если бы вы, Madame, имели несчастье лишиться своего мужа…
— Слушайте! — воскликнула она. — Вы уже второй раз говорите мне о смерти моего мужа. Это противно. У
— Madame, — звучал уже из коридора голос молодого человека, — вы меня не так поняли, я вовсе не хотел сказать, что вы непременно потеряете своего мужа, я только хотел сказать, что это с вами, как со всякой, может случиться.
— Теперь вы это говорите в третий раз! — взорвалась молодая женщина, уже куря и идя прямо на него и этим водворяя его в кухню. — И я этого больше слышать не хочу. Если это — страховка жизни, объявляю вам, что я чужих жизней не страхую.
— Но если Monsieur сам бы застраховал свою?
— Ни чужих, ни своих, это у нас не в крови, а кроме того, у нас нет денег, мы должны переезжать на другую квартиру, и…
— Но мое предложение как раз и рассчитано на лиц, переезжающих на другую квартиру. Во время квартирного переезда тоже могут быть несчастные случаи: стоявший шкаф, например, — шкаф, стоявший двадцать лет, — зеркальный шкаф, вы меня понимаете? — внезапно падает, и…
(«Какой ужас! — и она даже закрыла глаза. — Именно наш шкаф, данный нам именно за нестойкость…»)
— Мы не боимся падающих шкафов, — твердо сказала она, — мы, конечно, все делаем, чтобы шкаф не упал, но когда шкаф — падает, это — судьба, понимаете? Так вам ответит каждый русский.
— Русские всегда говорят «нет», — задумчиво сказал молодой человек, покачиваясь в коленях, — в Медоне (я живу в Медоне) есть целый русский дом, который не говорит по-французски. Стучишь в дверь, выходит господин или дама и говорит: «Niet». Тогда я сразу ухожу, потому что знаю, что меня не поймут. Да, не часто меня понимают так, как вы, Madame. И, чтобы возвратиться к страховке…
— Лучше не возвращайтесь! — горячо и сердечно воскликнула она. — У нас все резоны не страховаться: во-первых, мы совершенно бедны и, все равно, не будем платить, предупреждаю вас, как честный человек, — вы будете ходить и ничего не будете получать, вы будете писать, и мы никогда не будем отвечать, — во-вторых, а для нас во-первых, — это нам, моему мужу и мне, претит одна мысль о деньгах за смерть кого-нибудь из нас.
— Monsieur думает — как вы? — спросил инспектор. — Он как будто не понимает по-французски.
— Он отлично понимает и думает совершенно как я. (И, чтобы как-нибудь загладить, рассеять:) Может, — когда мой сын вырастет и женится… Но мы — другого поколения, лирического поколения… (И, видя, что на этот раз он не понимает:) Мы — «сантиментальные», «суеверные», «фаталисты», вы, наверное, уже об этом слышали? Про ame slave?[138]
— Да, я даже такой фильм видел с матерью. Старый русский генерал dans un bonnet d’astrakhan[139] венчается в огромном храме и, заметив, что его молодая жена любит бедного офицера, тут же один уезжает в Сибирь, бросая ему из саней свой кошелек. Моя мать даже плакала… (И, после долгого раздумья:) Ваши чувства делают вам честь, и будем надеяться, что ваш сын будет вас радовать. У него всегда такой аппетит?
(«Нужно предложить сесть, — в который раз мелькнуло у нее в голове, — ведь сейчас это — гость, но куда поставить стул? Или уж — папиросу…»)
— Я пятнадцатый сын, — задумчиво и совершенно уже другим, сновиденным каким-то голосом продолжал инспектор, — а после меня было еще двое. Мне двадцать шесть лет, а моей матери пятьдесят два года. У нее было семнадцать человек детей, и два воспаления легких, и ей два раза взрезали живот, и даже три, потому что второй раз забыли в нем простыню… А выглядит она моей сестрой, и она так же стройна, как вы. Мы иногда с ней смеемся и шутим.
— Как хорошо — семнадцать! — с неубежденным жаром воскликнула собеседница. — Все живы?
— Нет, только я жив; последний брат — ему было тридцать четыре года — в прошлом году разбился в автомобиле о дерево.
— А… другие? — робко спросила она.
— Другие? Все от несчастных случаев. Тонули, падали, иные — сгорали живьем (il y en a qui sont brules vifs).
(«Жанна д’Арк», — еле слышно произнес мальчик.)
— …И вы понимаете, что я не могу жениться? Что я это сделаю возможно позже, возможно позже… Мать — просто не сможет… О, нас очень сурово воспитывали, и, если бы я сейчас осмелился возразить отцу, я бы, конечно, получил пощечину, и я бы ее принял. Моему отцу шестьдесят два года, и он весит сто пять кило.