нескольку часов, а то и два дня подряд (в январе). В городе нет детей и подростков на коньках, лыжах и санках, не слышно детских голосов, возни и смеха. Правда, матери возят малышей с собой на саночках, но они сидят безмолвными тючками, укутанные в платки и одеяла. Бредут иногда по улице бледно-синие опухшие подростки с голодными глазами, они едва ноги возят. Как исключение, мне запомнился мальчик, который, изображая лошадь, резво, галопом, бежал с саночками, с ведрами за водой на Неву. Это — один мальчик за всю зиму, а я бываю в школе почти каждый день.
В саду Госнардома — морг. Воистину — гримасы жизни. Туда свозят бездомных, подобранных на улицах, лестницах. Каждый день вижу ужасные трупы — и ничего, — иду себе, иногда в это время еще хлеб жую.
В феврале чуть-чуть запахло весной — на солнце появилась капель, синие тени от деревьев, снег сбился в кустах комьями и проваливается вниз, синее небо. От воздуха становишься пьяной, сонной, доброй. Синица откуда-то вдруг появилась и тенькала в парке Ленина, а может быть, не синица, я не знаю.
Появилась ужасная жадность к природе. Я впитываю, всасываю пейзажи, которые удается захватить по пути, странствуя по весьма будничным, тяжелым делам. Ездили за водой на Ждановку, к стадиону Ленина. Был тот час утра, когда уже рассвело, но солнце еще не показалось. Стоял мороз градусов на 28 — 30, над конусообразными наростами у прорубей курился пар. А на западе, за сеткой бледных тополевых сучьев, угасала утомленная розовая луна на голубино-сизом фоне неба. На востоке еще не взошел день, а здесь еще прощалась ночь. Удивительно, ново и свежо для меня.
25. II
Очень радостная весть о разгроме немцев под Старой Руссой. Огромные трофеи.
В феврале было гораздо оживленнее с выдачей продуктов, например, появилась крупа — греча, яшневая, перловая, пшено, горох — и все первосортное. В первый раз выдали по 150 гр. сухих овощей. Но по-прежнему плохо с сахаром и жирами — 100 гр. Масла за месяц — это даже не лекарственная норма. Организм изнывает без сахара. О выдаче продуктов объявляют по радио, это избавляет нас от произвола и злоупотреблений завмагов. Открываются опять парикмахерские, город избавляется от снега и нечистот. Водопровод еще не действует, но уже открыты на улицах краны и колонки. Я стараюсь готовить Марусе разнообразные обеды. Сегодня на обед было: 1) горох на мясном отваре; 2) Марусе — гуляш грешневый с луком и картошкой сушеной;
3) желе из сиропа (из столовой);
4) кофе. Неплохо.
26. II. 42
Сосредоточенность на самой себе, это постоянное прислушивание к своему организму, голод, сосущий под ложечкой — все это мешает читать долго, запоем, как хотелось бы, чтобы пожить другой жизнью. Но читаю по страничке с тем острым и полным наслаждением, как нюхают цветы и смакуют вино. Начала «Кащееву цепь» Пришвина. Я очень полюбила Пришвина в эту военную зиму и хотела бы ему написать письмо, — но куда посылать? Попробую написать К. Федину — явилась острая потребность точно и четко написать большому и чуткому человеку о пережитом и перевиденном.
Ушла из жизни мама, и с ней кончилось наше гнездо. Все это кончилось из-за проклятых немцев. Страшно и грустно думать, что в Мариенбурге — пепелище, что уже никогда не увижу я домика в палисадничке, не скрипнет калитка, как она скрипела десятки лет, как я себя помню. Пока была мама в Мариенбурге — был дом, очаг, привычка детства — приедешь, — и забываешь о возрасте, о своих годах — вступали в права постоянные, повторяемые из года в год привычки, обычаи, потребности, радости. Так, казалось, остановилось само время, или иначе, там все повторялось, как в природе.
Разве можно забыть, как встанешь, бывало, утром, и до умыванья греешься у горячей на солнце стенке цветущей весной, когда облетает черемуха над колодцем, ветер так и плещет в лицо белой, пахучей крупой черемухового цвета. Разве можно забыть, как сладко умываться во дворе, — стоять под этой дедовской черемухой, когда под ногами на земле светятся солнечные круглые просветы, пахнет зреющей малиной, глаза жадно ошаривают кусты, отыскивая созревшую за ночь ягодинку.
А наша столовая летом под шатровой яблоней за колодцем? Разве скажешь, когда там было лучше — весной ли, — когда на стол осыпались бело-розовые лепестки и пчелы с утра до заката густо жужжали над ней, — или ранней осенью, когда гнулись и надламывались ветви ее под тяжестью наливающихся яблок?
Разве с годами пропадало очарование — отыскивать в кустах и крапиве по утрам полузрелые червивые опадыши и съедать их натощак без счета?
А мамин цветничок у помойки, где были укрыты от воров лучшие цветы? Там изгородью стояли пунцовые георгины, табак, штокрозы, там резеда заглушала запах помоев и компоста?
А трогательные грядки, где едва вызревали чахлые прыщавые огурцы, а картошка уходила в ботву, и только укроп щедро одарял нас пахучей пряной зеленью до осени?
А кусты смородины — детская радость, летний праздник?! Как весело было рвать и кидать в корзину веточки красной смороды, отыскивать самые толстые ягоды и по ягодке откусывать от кисточки- веточки или искать винно-темные, перезрелые, сладкие и медленно давить языком.
8 марта
<…> Что ж записать о быте? Быт тот же. Маруся переживает стадию неистового голода, которую я пережила в январе. Я, уходя, прячу от нее хлеб (для нее же). Вчера она перерыла все ящики шкафа, — и нашла-таки и весь день чувствовала себя виноватой. Я-то ее не виню, я хорошо ее понимаю и стараюсь сделать обед и ужин если не сытнее (не из чего!), то повкуснее, аппетитнее, красивее. Выдача продуктов бог знает как ничтожна: Марусе 200 гр. овсянки на декаду! Вот и комбинирую, что могу, со столовой и, надо сказать, что это нелегкое дело. У нас понемногу вырабатывается норма: 35 гр. крупы на кашу на каждую из нас. Разве это не кукольная порция? Но больше не из чего. Больше нет. Клянусь, будет сделано все, чтобы продержаться до лучших дней, пока есть силы, — но продержимся, это вопрос открытый, смерть сторожит у дверей. Пару дней тому назад навестила институт усовершенствования учителей. В феврале здание еще вдобавок к осенним разрушениям разрушено вражеским снарядом. Внизу в кабинетах разбитые рамы, ветер гуляет, мерзость запустения. Живые сотрудники забились в кухню на 3-ем этаже. Видела из знакомых Гиттис и Люденскую. У Изабеллы Васильевны настроение безрадостное. У Люденской погиб 17-летний сын — ушел из дому по делам и не вернулся, — по-видимому, ослаб, упал и замерз, — а дальше известно что — морг, и концов не найти никогда.
Я не узнала Раскина и Бернадского — так изменились. Раскин худой, лимонного цвета опухоль, усталые внимательные глаза. Серг. Вас. Клитин умер. Об остальных не узнала ничего точно, — говорят, что вымерло около трети сотрудников. Ушла из института необычайно подавленная.
В 9-ой школе опять смерть — умерла Ан. Ив. Лобанова, — второй словесник школы. За два дня до смерти говорили мы с ней о Кронине, Голсуорси, но она уже едва ходила, падала. И, несмотря ни на что, — вчера для учителей этой школы делала доклад «Образ женщины в русской литературе». Приятно и радостно было видеть, как оживились глаза и лица. Великая русская литература, оружие в бою с голодом, холодом и смертью! Сколько радости и бодрости, сил и надежд дает она в наши дни.
Радуешься приближению весны, но и страшно: вчера после трехмесячного перерыва над городом были немецкие самолеты. Тревоги не давали, зенитки лаяли бешено. Совсем близко от меня (не судьба