была страшно рада одной конфетке, которую дала мне мама. <…>

12. XII

По роду своей деятельности я часто сталкиваюсь с писателями, особенно детскими. Но близости и понимания между нами нет. Они обижались на меня, думаю, что несправедливо. Они не приучены к самокритике, самолюбивы и легко уязвимы, а я не могу считать их «из другого теста». В прошлом году (1938/39) они были взбешены за доклад, особенно Чарушин и Рысс. Нынче — Берггольц, Никитич, Меркульева, хотя я не сказала ничего, кроме правды, и они друг о друге думают то же самое.

С единственной из писательниц — Б. М. - у меня дружба. Но для меня она просто человек — сколок эпохи начала XX века (гимназия в Киеве, женские курсы, поездка во Францию, романтическая жизнь после революции и пр. и пр.)

Житкова покойного видела один раз: он зашел в коллектор, сумрачный, гневный, и молча листал новинки. С Маршаком — главным образом вежливые деловые разговоры на ходу. Чуковский — добродушен, благодушен, нарочно-наивный, кокетливый собой донельзя.

С одним из крупных наших писателей длится у меня связь со школьных лет, с 1926 года — с К. А. Фединым. Началось со школьного разбора «Городов и годов», потом изредка переписка, вернее, мои письма и приветы от него в письмах к Евгении Ивановне. Последнее письмо — о «Двадцатых годах» в августе этого года. У меня есть книги с его надписью.

Я не люблю писательской среды. Они меня стесняют и невольно раздражают своей самовлюбленностью. Может быть, это слово резкое, но они все думают, что они особенные. <…>

16. XII

Была сегодня в педучилище. Ушла пешком в 7 часов утра. Грозно вокруг города: канонада, вспышки, как зарницы. Два пожара в стороне Охты.

Впереди по мосту шел мужчина, упал и не встал. Женщина с саночками и мужчина подобрали его и повезли к постовому. Тот не принял, повезли дальше.

На обратном пути — опять на мосту мужчина лежит ничком, жив ли, мертв ли — все идут мимо, не взглядывая. Василий Семенович опух, не встает, на уроки не может прийти. Сергей Степанович грязный, опухший, раздраженный. Уроки идут без звонков, кое-как. Долго ли нам остается терпеть?

17. XII

Взят Калинин. Освобождена северная дорога от Тихвина до Волхова. Скорее бы, скорее бы. Я не ропщу, не ною, даю отпор всякому нытью, но, честное слово, тяжело становится <. > Сегодня ели мы только суп из столовой — подсоленная вода, жидко подмешанная ржаной мукой или отрубями. Я не могу достать в магазине той маленькой нормы, которая полагается.

Мне противно самой, что основные мысли за день — об еде. Объективно на фронте дела идут — «счастье боевое служить уж начинает нам», но ленинградцам пока еще очень тяжко. Теперь, в разгар лишений, я не жалею, что не уехала, хотя раньше и хотела уехать. Если удастся пережить это время, то оно останется в памяти навеки. А если не удастся — ну что ж, умирают люди несравненно ценнее меня. Я только хочу одного — чтоб я не унизилась до обвинений всех и вся за наши лишения. Я хочу только одного — не пасть духом, терпеливо перенести все до конца, даже до смерти, если придется. Тяжелее личных лишений видеть и слышать, как трудности озлобляют людей, с которыми живешь бок о бок и которых любишь. <…>

Я хочу записать кое-что о днях на оборонных работах, а то это сотрется в памяти. Я была 3 недели на Карельском перешейке на нашей старой границе. Места пустынные в течение ряда лет, одичавшие заросли кустарника, луга, розовые от Иван- чая, травы до пояса и отсутствие полей, посевов. Были необычайно знойные дни июля. Солнце висело в сизо-багровой мгле каждый день.

Что мы делали, я толком не знаю. Рыли канавы. Ходить было далеко, 5–6 километров в один конец. Уходили в 8 ч., возвращались в 9-10 ч. Я бы сказала, что работала я с радостью, но /военные/, начиная от комбата и кончая нашим взводным, пакостили людям по мере сил. Комбат был хам. Он лаял через плечо, когда к нему обращались почтенные учительницы с просьбой отпустить их в город за мылом — мы ехали на три дня, а пробыли три недели.

Мы жили сначала в сарае, спали вповалку на сопревшей под нами траве. Однажды комбату пришла в голову «блестящая» идея: в 11 ч. вечера показывать бойцам кино в нашей «спальне». Бойцы ввалились с винтовками, с цигарками и буквально топтали ноги и тела уставших и легших спать наших людей. И так было два вечера. Потом нас перевели в лазарет ночевать, сарай понадобился под сеновал. Нам не дали даже взять ту траву, на которой мы спали. А сена нам не дали — «оно денег стоит», — как цинично заявил нам хозяйственник, который заведовал сеном.

Повара были отличные, пищи много, но порядка никакого. Пожилые учительницы выбивались из сил, рыли по 10 ч., а пивник из ВПКО «дядя Гоша», — здоровый мужик, весь в бицепсах, как легендарный Полифем, пропускал парами нас в столовую, темную, как пещера, вонючую. Столы липкие, грязные, бачки, что для супа, что для чая, кое-как вымытые.

Лучше всего были бойцы, с которыми мы сталкивались на трассе: они достали нам несколько острых легких лопат, приносили воду, спасая от жажды, помогали корчевать пни и вырывать камни, ободряли шуткой. Они были чутки и человечны. <… >

Я не знаю сейчас, помогла ли бойцам наша работа, но мы рыли так, будто копали могилу Гитлеру. И очень неприятно, что холодные жесткие люди попытались затруднить наш быт, когда в этом не было нужды. Фронт был далеко, над нами не было ни одного вражеского самолета. А сколько неорганизованности, безобразия, неразберихи было на других участках. И все это по вине людей, приставленных руководить этими работами. Мне тяжело и неприятно думать, что я рвалась вернуться оттуда — и все это из-за хамства, равнодушия к людям, безразличия к элементарным человеческим потребностям.

20. XII

Мне физически больно, нестерпимо слышать громкие слова. То, как живет сейчас Ленинград, достойно изумления без всяких громких фраз. Конечно, нужно держать голову высоко, но говорить нужно голую, суровую правду. Как ни тяжело было до декабря слушать сводки Совинформбюро, но смотреть суровой правде в глаза достойнее, чем прятаться за обиняки и недомолвки. Я никогда не забуду, как искусно была завуалирована формулировка об оставлении Одессы, — внешне как будто все прилично, а потом через несколько дней читали сообщение о чудовищном еврейском погроме. Иногда я с тоской думаю, что гладкие радиоочерки о подвигах на фронте ловко создаются профессиональными приемами литературных дел мастеров. Очень они звучат на один голос, враг изображается упрощенно, вульгарно, это постоянно или зверь, или глупый Ганс. Я больше доверяю изображению зверя, доверяю Эренбургу. Но в наших передачах мерзнут только немцы — нашим тепло, голодают немцы — наши сыты до отвала, потери несут немцы — мы идем без потерь. Но ведь мы-то, слушатели, — взрослые люди и знаем, что каждый час падают наши, и нужно об этом достойно и серьезно сказать, чтобы опять не оказалось, что мы счастливчики в сорочках и будущее счастье свалилось на нас, как в сказке. Счастье будущих поколений

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату