будет куплено кровью и смертью целых поколений, участвующих сейчас в войне. Пусть этого никогда не забудут. <…>
21. XII
Ужасающий двадцатиминутный обстрел нашего района. Убитые и раненые на Ситном рынке и на проспекте Горького. Дырка в Биржевом мосту. Убитые и раненые на мосту. Это месть врага городу.<… >
Смертность страшная: гробов на саночках уже не считаешь и не замечаешь. Лица мужчин или опухлые желтые, или мертвенно-землистые. Люди идут медленно, слишком медленно. Я ежедневно вижу падающих от бессилия, как падают изможденные лошади. Ну что ж, ленинградцы держались и держатся сурово, собранно, терпеливо, и те, кто переживут, — заслужат уважения всего мира. Нам хуже, чем лондонцам — они не были окружены блокадой. Нам хуже, чем москвичам: им не пришлось держаться так долго. Мы держимся. Что ж нам остается? Меня приглашает Клейнер на совещание директоров школ и заведующих райбиблиотеками. Не хочу идти, не хочу видеть никого из высокопоставленных, они безмерно раздражают. <… >
24. XII
Вчера по радио передавали, что говорилось на городском совещании директоров школ. С точки зрения исторической перспективы — верно, достойно, героично. С точки зрения вполне правдивой картины школ сейчас — конечно, лживо. Может быть, есть несколько школ, где тепло и светло, где учителя вполне обеспечены добавочным питанием, — но, повторяю, это красивая дипломатическая ложь для Москвы, заграницы и еще не знаю для кого. Я бы хотела, чтобы было больше правды.
А правда вот что. Люди тысячами роются в пепелище Бадаевских складов и лопатами роют землю, в которую впитался мокрый, сгоревший сахар. Наше несчастье сейчас настолько глубоко, что не хочется судить и рядить, кто виноват, но, несомненно, есть виноватые, и не из нас, рядовых граждан. История судить их не будет, после победы все дурное забудется. <…>
31. XII.41
Последний день 1941 года. Сообщение Информбюро о взятии нашими Феодосии и Керчи. Вчера пошел первый поезд от Тихвина до Волховстроя. Это все радости, новогодние подарки.
Из нашего быта. Получила соевые конфеты с привкусом свечки. Но очень рада, просто стосковалась без сладкого. Вина не стала доставать — чудовищные очереди. Между сводками информбюро и работами укладывается вся наша жизнь с августа. А работа? Работа была и есть наша радость, то, что заставляет забывать ежедневные невзгоды и роднит нас со всей тыловой частью страны. В библиотеках мороз, стынут чернила, но читатели приходят за книгами, каталог создается и обновляется — упрямая советская жизнь идет в городе, вокруг которого облег враг с августа.
Вот и вечер — канун Нового года. Это самый необычайный канун за всю мою тридцатидвухлетнюю жизнь: поужинали в 8 часов, светит коптилка, слышна артканонада, — кто стреляет — на разберу, наверно, те и другие. <…>
(Прерываю записывать, уж очень близко два раза разорвалось).
Грустно мне, больно мне, хотя не время еще грустить и считать раны. Печаль и боль давят, нет слез печали, мы только плачем от радости и надежды. Через нашу жизнь острой, черной чертой легла война, и… я уже не та. Может быть, упадок физических сил сказывается, может быть, если переживу, — все перепашу, забуду и возрожусь к новой жизни, но это или невозможно, или очень- очень далеко. Довоенная жизнь, начиная с мелочей быта, кончая отвлеченными интеллектуальными интересами, отошла в далекое, почти легендарное прошлое.
Что трудности 1918 года! Все, кто помнят те годы, говорят, что то было ерунда по сравнению с настоящим. Ты прости, но я опять беру примеры из области еды: 100 граммов хлеба — 30 рублей, килограмм — 300 рублей на рынке. Модельные туфли котируются в 300 граммов хлеба. Коробок спичек — 5 рублей, папиросы «Красная Звезда», рублевые, в 8-10 рублей, конфетка подушечка — от 1 до 5 рублей. Самое дорогое на рынке — жмыхи и хлеб. Гробы делают только за хлеб, могилы роют за хлеб — 250–300 граммов. Плитка семирублевого шоколада — 90-100 рублей. Печурка- времянка — два кило хлеба.
Мы не съели этой осенью ни одной картофелины, морковинки, ни одного яблочка. Ни овощей, ни фруктов мы не видели совсем. Я мечтаю о мерзлой картошке, и не верю, и не надеюсь, что мы ее получим.
А о том времени, когда булочные ломились от горячих булок, сдобы и пирожного, я думаю, как о сказочном пряничном домике, и мне кажется странным, что все это было, и я сама покупала, что хотела.
Нашей психике пришлось за короткий срок вынести и привыкнуть ко многому. День стоил месяцев, а месяц — многих лет. Конечно, мы, казалось, миновали самое страшное — оккупацию, но и трепет и напряжение этих месяцев стоили всем дорого. Мы проходим если не круги ада, то чистилище, где ни ночь, ни день, ни свет, ни тьма, ни радостная надежда, ни безнадежная скорбь, а только ожидание и вера в то, что о нас помнят и думают в Кремле.
Нет, не миновала нас «чаша сия», то есть ожидаемая все годы страшная война с фашизмом. Все думалось: отодвинутся еще ее сроки, но нет, пала она опять на наше поколение. Я понимаю всю историчность переживаемого времени, я понимаю, как восторженно и с преклонением будут думать о нас потомки, но если бы было в моей власти — я бы молила: «Да минует нас чаша сия».
Кончилась с этой войной молодость, она окончилась чисто внутренне. Никогда уже не отдастся сердце бездумной радости, кажется, что и смеяться будет непристойно — у меня перед глазами всегда будут гробы, гробы на саночках.
Растет новое поколение, оно и сейчас смеется, ходит в кино и театры, оно побеждает своим здоровьем, их приветствую, и мысленно поднимаю тост за них, за их лучшее будущее.
1.1.1942 г.
Прожита первая ночь нового года. По радио говорилось много слов ободрения. Но 1 января — не срок, не черта, за которой начинаются облегчения. С Ленинградского фронта нет ярких вестей. Хлеба не прибавили, как говорилось и ожидалось. И все же вместо новогоднего бокала поднимаю строки Маяковского: