коптилка, времянка целый день, — Боже мой, это страницы настоящего хождения по мукам. Иду вечером по улице: город в морозной мгле, тьма, встречные еле бредут, шаркая ногами, — горд химера, город- призрак.
На днях была у мамы и Маруси с ночевкой. Была рада, что смогла снести в баночке полтарелки супа, иначе невозможно, совестно было бы остаться. Главный интерес в жизни — у печки. Где на лучиках варится жидчайший суп, — т. е. две ложки муки с водой. «Обедаем» на гладильной доске перед печкой в свете костерика из лучинок. Даже уютно, тепло. Пила черный кофе без сладкого с удовольствием. Потом часа два у печки в темноте коротали вечер. Я — в роли Пер Гюнта, — говорила, рассказывала, чтобы заговорить, развлечь, отвлечь, от крымских и кавказских поездок до фабулы «Войны и мира». Легли спать успокоенные, умиротворенные. Спать было тепло, сладко. Этот вечер согрел меня, числю его среди лучших за много-много дней.
Меня смущает предыдущая запись, но недоуменная обида и злость от голода не проходит. Я борюсь с этим злым отчаяньем, но оно приступами нападает на меня ежедневно. Главное, жертвы очень велики, и конца им не видно. Нужно все силы приложить для спасения жизни ленинградцев… В консерватории умер Будяковский, угас тихо, не дождался ни эвакуации, ни лучших дней. Историк Кудрявцев умер в пути, пришла телеграмма. Бернадский ослаб, упал около института. Через ногу переехал автомобиль, но ничего, жив, встал и пошел. Жизнь просто легендарная, я боюсь, что вы не поверите, я описываю только факты. В педучилище занятия почти не идут: замерзли чернила, преподаватели почернели от голода и грязи. Главный интерес и для них — в тарелке супа без карточки. Хочется крикнуть всему тылу: «Встать! Шапки долой, — перед вами беспримерная стойкость ленинградцев, легендарные люди перед вами! Они отдадут свою жизнь, чтобы только держать город». Это уже не литературная фраза, это наш быт, наша повседневность. <…>
12 — 13/ I
Не о дружинницах, не о бойцах групп самозащиты здесь будет речь: о них не забыли и не забудут газетчики и радиорепортеры. Здесь будет написано о ленинградских женщинах, имена которых известны только узкому семейному кругу. Я проведу вас туда, куда не заглядывают бойкие журналисты, где едва ли бывают писатели.
На исходе морозная январская ночь. Но еще далеко до рассвета. Бредут неуклюжие фигуры и жмутся. Переступая с ноги на ногу у дверей булочной. Оттуда беспрерывно выходят такие же, в платках, прижимая крепко к груди драгоценный хлеб — паек на день для мужа, для детей, для себя. Бредет такая женщина, и весь путь до дому тщательно продумывает, как лучше и справедливее разделить этот хлеб между своими.
Вот женщина бойко тянет саночки, а в них сверток, она останавливается отдышаться и перекинуться словом со своим малышом, а заиндевелый-то сверток — веселый мальчик, который думает, что мама играет с ним в лошадки. Мать идет на работу и везет своего малыша в очаг.
Упал мужчина, привалился ничком к панели. Другая женщина с саночками участливо нагнулась над ним: «Не дойти? Далеко ли?» «До поликлиники», — почти беззвучно лепечет обросший бородой рабочий. «Подвезу», — решает она, подзывает прохожих на помощь, они втискивают мужчину в детские саночки. Привязывают веревками. И женщина везет его по темному еще проспекту, и другая, незнакомая им обоим, поддерживает мужчину под спину и помогает тянуть сани.
Две молодые девушки, почти склонясь до земли от натуги, тянут на грубо сколоченных санках без полозьев фанерный ящик-гроб. Они везут через весь город на кладбище своего отца. Они не плачут и не разговаривают даже. Постоят, отдышатся — и опять тянут квартал за кварталом скорбную ношу
Вот забрезжило морозное утро. Куда это идут женщины с кастрюлями, чайниками, кувшинами? На Неве пробиты проруби, очереди выстраиваются у прорубей. На ул. Жуковского, на Греческом женщины собирают в чашки чистый снег.
Город почти без водопровода.
Я стою в столовой в очереди за пятикопеечным супом. Вероятно, я стою в конце второй сотни, а позади меня в полутемном парном зале стоит еще не менее 200 человек. Супу еще не варили, хотя столовая давно должна отпускать обеды. Не было воды. Женщины терпеливо следят, как повар набивает снегом котлы, как трудно растопляются мокрые дрова. Больше часа проходит, пока закипает вода, еще час проходит, пока прокипает черная твердая лапша. Женщины безмолвно и терпеливо ждут тарелку супа, чтобы снести его домой и разделить с ребенком. О чем говорят? Не работает радио, и все хотят знать, что делается на нашем фронте. «Говорят, Мгу взяли», — кто-то передает слух. «Господи, только бы били, вышибали их», — страстно шепчут губы соседки и опухшие глаза заплывают слезами. «Я похоронила мужа. До последнего дня на завод ходил. Еще вечером чайку попил, а утром проснулась, — больно долго спит, дай, думаю, разбужу. А он уж холодный. Ночью помер». «А у меня два сына-студента так и угасли в неделю. Один-то и сейчас лежит восьмой день, не могу схоронить. Дров-то нет, холодно, так и лежит».
Все это говориться бесстрастно, без слез и жалоб. <…>
Старая женщина в глухой ночи шепчет: «Господи, спаси и помилуй воинов Владимира, Николая, Александра и Михаила». И молодые неверующие внучки ее без насмешки и раздражения слушают этот страстный наивный шепот.
Все эти женщины по праву разделяют славу Ленинградского фронта. Они, и только они, — терпеливые, самоотверженные и стойкие, в самые трудные дни хранили очаги, поддерживали мужей и грели детей теплом своего тела. Честь и слава тебе, ленинградка зимы 1941 года.
В часы неистового отчаяния боролась я стихами сама с собой — и одолела. Сегодня на душе полегче. По радио — отрывок статьи об улучшении продовольственного снабжения города, жаль, оборвался, не дослушали. Четыре часа простояла за мукой (вместо крупы) за первую декаду: новая норма — на всех по 400 граммов без различия категорий.
В магазине в очереди умерла старуха, мы ее оттащили в уголок к кассе. Это стало бытом, не потрясает, не страшит. В булочной приходится схватывать и прижимать хлеб к себе сразу, — того и гляди, вырвут голодные подростки. /…/
14. I. 42 г.
Говорят, наши взяли Мгу. Пока не прочту в газете своими глазами — не верю. Боюсь, что страстную мечту принимают за свершившееся. Страстно жду прибавки хлеба, где-то тлеет надежда, на трехтонках возят муку. Это добрый знак. Вчера взяла муку, — оказывается, исчерпала талоны и в столовой не дают супа. Ни печки, ни плиты не топили — заварили кипятком муку с солью — и получился суп не хуже, чем в столовой. О, все это легче, если бы знать, что у нас успехи на фронте.
Самая близкая мне сейчас поэма Маяковского — «Хорошо!» Средние ее главы — сама наша жизнь. Но для сердца, чтобы оно согревалось, — Пастернак, грузинские поэты с их солнечными жаркими пейзажами.
Дома много ссоримся. Это от голода, от трудного быта. И надо бы меньше быть вместе — и невозможно, — все жмемся к теплу, да и некуда идти, почти не к кому.
Голод — во всех отношениях страшная вещь. Близкие становятся противны своей алчностью, завистливыми взглядами на чужой суп, едят жадно, чавкая, громко глотают обжигающий кипяток, разговоры об еде и только об еде. Грустно. И я, вероятно, такая же. Во всяком случае, я злая, раздраженная, и не хочется сдержаться, когда нужно бы. Тетя М/аня/ безмерно капризничает и владычествует над нами с постели. И все понимаю — ее болезнь, трудности жизни, и все же она деспотически признает только себя, свои страдания, и эта несправедливость неприятна, озлобляет добавочно.
Как хочется иметь время и возможность заняться чем-то действительно дельным, а не тратить лучшие светлые часы дня на жратву, самовары, столовые, печки. И иногда сидеть одной, не слушать