в больницах и интернатах, где изъявление радости считалось дурью. Да и веселиться среди прикованных к постелям больных совсем неуместно.
В больнице санаторного типа я впервые увидела лес. В окрестностях Баку, где я жила до этого, настоящих лесов не было. Я полюбила природу с такой страстью еще и потому, что в ней я находила отдохновение от тягот больничной жизни.
Я собирала для лежачих в лесу все, что только можно собрать: цветы, ягоды, шишки, грибы, кусочки сосновой коры.
Попав в лес, я всегда что-то судорожно собираю. Как-то мой муж, который терпеть не может этих поборов с леса, спросил меня: «Почему ты не умеешь просто любоваться цветами, листьями, что за потребность все собирать?»
Действительно, почему?
Но это — все тот же импринтинг. Лес для меня навсегда связан с больницей, с лежачими, с той радостью, которую они испытывали, получая из моих рук лесные дары. Собрать и раздать всем — вот истинное счастье.
Интернаты и больницы отучили меня быть ласковой, проявлять эмоции на людях. В юности я гордилась тем, как я владею собой — никому не дознаться, что происходит в моей душе. Наоборот, чем жалостливей был чей-то рассказ, тем с большей строгостью и невозмутимостью я его выслушивала.
Я была холодна с близкими, не терпела родительских нежностей, приходила в бешенство от изъявлений сочувствия.
Так я жила до рождения сына. Ребенок высвободил мои сдавленные, годами спрессованные и утрамбованные эмоции. Наконец я смогла рассмеяться и расплакаться от души. Так я не смеялась и не плакала с десяти лет, с первого интерната. Я начала оттаивать.
Не могу, к сожалению, сказать, что преодолела свои комплексы и во взаимоотношениях со взрослыми. Потому-то, наверно, щедрая судьба послала мне детей. Сотни детей, с которыми я занималась и занимаюсь по сей день, раскупорили сотни каналов, связывающих меня с миром. Больнично-интернатский опыт здесь не только не мешает, но и помогает с пониманием относиться к моим подопечным.
Но если бы это было лишь моим личным опытом, не стоило бы об этом распространяться. Увы, это опыт всего поколения, чья юность пала на шестидесятые годы. Мы были воспитаны на том, что жалость унижает человека, что человека надо любить, а не жалеть, забыв о том, что «жалость» в своем первоначальном смысле — синоним «любви». Мы были воспитаны на ироническом отношении к жизни, смеялись над карамзинской сентиментальностью. Нашим идеалом была культура подтекста, когда над поверхностью выступает лишь 1/8 айсберга, в то время как 7/8 его находится под водой.
Мы стыдились проявлять добрые чувства, но зато не стеснялись критиканствовать.
Большинство родителей детей, с которыми я занимаюсь, принадлежит к этому поколению. В силу самых разных обстоятельств они так и не смогли изжить этого комплекса, так и не научились смеяться, когда смешно, и грустить, когда грустно. Поэтому с родителями намного трудней, чем с детьми. Они не в силах преодолеть свою зажатость. Если у музыканта зажата рука, он не может играть, если у родителей зажата душа — они не могут нормально, свободно общаться со своим ребенком.
В ЛАТЫШСКОЙ СЕМЬЕ
Детей кормят отдельно. Я спрашиваю у Гиты, почему бы нам не сесть вместе и не покончить разом с этим делом.
Нет. Такой порядок. Дети не садятся за стол вместе со всеми. Зачем им участвовать во взрослых беседах? Кроме того, «мы будем есть разносолы, а детям дается только простая пища».
На столе стоят коричневые керамические миски с творогом, политым сметаной, а сверху посыпанным клубникой с черникой. Около каждой миски — большая керамическая кружка, до середины наполненная молоком. Предусмотрительно. Я наполняю чашку до краев, и Аня вечно обливается.
Лига ест не спеша, аккуратно, Аня же умудряется перепачкаться. Тому, на что я смотрю сквозь пальцы в силу своей небрежности, здесь придается значение. Все должно быть красиво.
Пока дети едят, Гита пропалывает розы. Кто из наших матерей, а тем более бабушек, оставит детей одних за столом?
И еще. Гита ничего не говорит мне о моих детях. У нас это первая тема — садимся в уголок и шепотом обсуждаем поведение детей. Я не удерживаюсь и говорю Гите, как мне нравятся ее внуки. Самостоятельные, восприимчивые к учебе.
— Такие они есть.— Гита расправляется, втыкает лопату в землю, земля разрыхленная, ухоженная.— Мартин отлично учится. Ему все дается без труда, и я боюсь, что он вырастет лентяем.— Гита склоняется над землей, проводит большой ладонью круг под розовым кустом. Зачем?
А вот зачем — чтобы вода задерживалась в лунке, не растекалась. В Гите, как и в ее сестре Айне, есть природная четкость, обстоятельность. Работа на земле приучила обеих не делать лишних, ненужных движений. Может ли Мартин вырасти лентяем в такой семье?
Мы гости в латышской семье. Здесь свои законы, свой устав. Во всем царит порядок, заведенный как бы самой природой. Лига и Мартин не вмешиваются в разговоры взрослых, ничего не берут со стола без разрешения, не почемучкают с утра до вечера. Мне это нравится.
Возникает в связи с этим желание срочно перевоспитывать своих детей? Нет. Почему? Потому что естественное поведение Лиги и Мартина противоестественно для Ани с Петей. Дело в разнице темпераментов, непохожести сред обитания. Дети небоскребов и скоростных дорог не могут быть воспитаны так же, как дети лесов и полей. И требования к их поведению разные. Однако есть одно, общее — в любой среде, с самым невероятным темпераментом дети должны быть искренними, чуткими, любящими. Это известная аксиома.
Я за разнообразие и решительно против единообразия. Будь моя воля, я бы взяла на месяц Лигу и Мартина, а потом на месяц отдала бы своих детей в семью Гиты. Такой обмен чрезвычайно полезен детям. Он вносит коррекцию в поведение, расширяет кругозор, к тому же в таких контактах дети учатся понимать себя, оценивать свое поведение со стороны.
ДЕТИ В ЛЕСУ
Темно-зеленые гривастые кроны сосен простирают таинственные тени на светло-зеленый ковер мха. Идешь, как по пуховому одеялу. Дети тут же превращают хождение по мху в цирковое представление.
В первом классе Петя потребовал, чтобы мы отдали его в цирковое училище: «Единственное, что я умею, это всех смешить. Если понадобятся деньги (имеется в виду на обучение), возьмите мои три рубля, которые я в подъезде нашел».
После темного леса ослепительно яркое пространство вырубки со светлыми дисками пней, еще не обросших густой травой. Наверное, детям, которые сидят на корточках и объедаются земляникой, кочки кажутся высокими горами, ровные срезы на пнях — крышами домов, а стебли с ягодами — деревьями. Ведь они малы и в малом неизменно видят большое!
Идти по вырубке нелегко, мы скачем с пня на пень, с кочки на кочку. Пробковая подошва босоножки треснула пополам, и я едва поспеваю за детьми. Преодолевая очередное препятствие, шлепаюсь на пень и сталкиваюсь со змеей. Змея преспокойно греется на солнышке, уютно свернувшись в клубок. И тут же вторая змея ползет мне навстречу.
— Скорее отсюда, здесь настоящий змеюшник! — кричу детям.
— Уж или гадюка? — спокойно спрашивает Мартин. Я едва нагоняю детей — бежать на разломанной подошве невозможно, а снять босоножки страшно: змеи.
— Гадюка, точно гадюка,— уверяю я, хотя имею весьма смутное представление о различии между ужом и гадюкой.
— Я думал, что вам не страшны змеи,— пожимает Мартин плечами.— Я удивился, что вы собираете землянику на вырубке. Вырубка обычно кишит змеями — это солнечное место, а змеи любят солнце на закате.
Первый гриб находит Аня. Она приносит мне огромную шляпку от белого гриба. Откуда белые грибы в июне?
Мартин подтверждает, что это настоящий, не ложный белый,
— Где ты сорвала его? — спрашивает Мартин у Ани. — Там могут быть еще.
К моему изумлению, Аня отводит Мартина на место, но, кроме толстой ножки от Аниного гриба там