фактах.

Наконец, и для заявления жандармского полковника Иванова, производившего 3 раза допрос Дм. Богрова после совершенного им покушения, о том, что «Дм. Богров один из самых замечательных людей, которых я встречал. Это удивительный человек»… Струмилло умеет найти столь же простое и столь же неудачное объяснение.

Он говорит: «По описаниям знавших его (Богрова), у него была характерная черта: умел носить маску, лгать, и в этом был талантлив. Умел производить впечатление».

Допустим, что это так. Но неужели этих свойств достаточно, чтобы заставить опытного жандарма, к тому же, в тот период очень недружелюбно настроенного по отношению к Богрову, охарактеризовать своего «подчиненного», «сотрудника», подложившего свинью не только киевскому охранному отделению, но и тому высшему начальству, которое ему доверилось, как одного из самых замечательных людей, которых он встречал?

А встречал жандармский полковник Иванов во время допросов революционеров несомненно не мало замечательных людей.

Мы увидим, что последний допрос Дм. Богрова, произведен был жандармским полковником Ивановым, 10-го сентября 1911 г., т. е. накануне смертной казни. Неужели и тогда Дм. Богров, по мнению Струмилло, «носил маску», «лгал», «производил впечатление» только для того, чтобы заслужить одобрение полковника Иванова?

Уже вскоре после категорических выводов Струмилло, появляются новые статьи на ту же тему, совершенно иного направления.

Вот что пишет «по поводу старого спора» в 1926 г. товарищ Дм. Богрова по анархической работе Г. Сандомирский. Его статья особенно интересна еще и потому, что имя его нередко упоминалось в числе лиц, будто бы выданных Дм. Богровым. Относительно статьи и выводов Струмилло Г. Сандомирский замечает следующее:

«Здесь нагромождение психологических и фактических несообразностей; прежде всего к моменту совершения Богровым террористического акта, поскольку мне известно, над ним никаких партийных обвинений не тяготело. Никем он, как провокатор, разоблачен не был. Были у многих сомнения по адресу Богрова, но не только по его адресу. Таким образом, никаких немедленных импульсов, которые его толкнули бы на совершение акта, не было. Речь может идти лишь о внутреннем процессе перерождения, вне зависимости от каких либо внешних обстоятельств» (Г. Сандомирский. «К вопросу о Дмитрии Богрове. Каторга и ссылка», Москва, 1926, № 2 (23) стр. 34.).

«Но даже, если бы было так, как думает Струмилло, а именно что перед убийством Столыпина Богров был разоблачен, как провокатор, — какие у нас основания полагать, что Богров поспешил бы прибегнуть к самоубийству или к замене его террористическим актом?

Пора бы этому мелодраматическому представлению о кающихся провокаторах давно быть сданным в архив!

Последние годы Азефа, поведение на суде Складского и др. нам показали, как они, опозоренные, судорожно цепляются за возможность протянуть еще десяток-другой лет… Богров показал противоположное, и это обстоятельство уже одно заставляет нас относиться с большей бережностью к собираемым о нем материалам и, особенно, к выводам из них».

Сам Сандомирский приходит к следующим выводам:

«Жизнь Богрова представляет собою, несомненно, одну сплошную цепь неразрывно связанных между собою звеньев. Богрова в последние минуты нельзя понять, если не охватить этой жизни в целом... Не сумел этого сделать и я, для которого Богров и по сию пору остается психологической загадкой… Мне Богров представляется типичным героем Достоевского, у которого была «своя идея». К этой идее он позволил себе идти сложными, извилистыми путями, давно осужденными революционной этикой.

Разобраться в этих путях сейчас еще очень трудно, но уже с достоверностью можно сказать, что, в худшем случае, Богров был не полицейским охранником, а революционером, запутавшимся в этих сложных, «запрещенных» путях, которыми он шел неуклонно и мужественно к осуществлению «своей идеи» (Там же, стр. 30.).

«Кем был Богров до совершения акта, я до сих пор еще не знаю. Но то, что он проявил в своем последнем акте максимум самопожертвования, доступного революционеру даже чистейшей воды, — для меня не представляет ни малейшего сомнения» (Там же, стр. 33.).

Таким образом и для Сандомирского, по моему убеждению наиболее близко и глубоко почувствовавшего сложную натуру Дм. Богрова, все же Богров «по сию пору остается психологической загадкой».

Далее приходится остановиться на воспоминаниях Егора Лазарева, который заканчивает свою статью следующими словами:

«Богрову пришлось умереть героической смертью, изолированным и непонятым» (Егор Лазарев, «Дмитрий Богров и убийство Столыпина», Воля России, Прага 1920, т. 8–9, стр. 65.). Лазарев резко полемизирует с Струмилло по поводу скороспелых выводов этого последнего. В конце концов он приходит к заключению, что Богров вместо самоубийства кончил убийством Столыпина, но, в то же время, самым решительным образом оспаривает мнение, что поводом для этого послужили какие либо «разоблачения».

«Если кто разоблачил его, то это был он сам, и именно в показаниях накануне казни. Показания эти остаются странными и неожиданными… Как я понимаю это дело: его уже давно «грызло» подтачивало постоянное опасение разоблачений, но пока он был юношей, студентом, он относился к своей «службе» легкомысленно… Но когда он окончил курс в университете и стал помощником присяжного поверенного — вопрос: как избавиться от мучительной двойственности, был поставлен ребром. С этого момента жизнь его была отравлена постоянной мыслью о безнадежности положения при отсутствии выхода» (Там же, стр. 90, 97.). Однако, в показаниях того же Дм. Богрова, который по мнению Лазарева сам себя разоблачил и искал выхода из безнадежности создавшегося для него положения путем убийства Столыпина, мы читаем:

«еще в 1907 г. у меня зародилась мысль о совершении террористического акта в форме убийства кого либо из высших представителей правительства, каковая мысль являлась прямым последствием моих анархических убеждений» (показание от 2-го сентября 1911 года).

В показании 1-го сентября 1911 г., непосредственно после совершения акта, Дм. Богров говорит:

«решив еще задолго до наступления августовских торжеств совершить покушение на жизнь министра внутренних дел Столыпина, я искал способов осуществить это намерение».

Как мы увидим ниже, эти показания подтверждаются и рядом других фактических доказательств. Таким образом, предположение Лазарева, что мысль о совершении террористического акта явилась у Дм. Богрова последствием «мучительной двойственности», раскаяния, отчаяния, «безнадежности положения», является столь же необоснованным, как и утверждение Струмилло об «угрозах заграничных анархистов» и предъявленном требовании реабилитации.

После прочтения статьи Лазарева остается у читателя то же самое впечатление, которое вынес, вероятно, и сам Лазарев из своего исследования, когда закончил его цитированными выше словами; «Богрову пришлось умереть героической смертью, изолированным и непонятым».

Наконец, я хотел бы еще привести выдержку из статьи H. M. в газете «Знамя Труда», относящуюся к более отдаленному времени:

«Не эти ли условия переживаемого нами безвременья порождают таких загадочных для нас лиц, как Богров, которые к своему блестящему, поражающему акту, совершенному в почти феерической обстановке, приходят — одинокие — через охранку или из охранки?. Кто такой Богров? Мы не знаем этого и, быть может, никогда не будем знать. А то, что мы знаем о нем, не складывается в единый, цельный человеческий образ. Он унес тайну своей души в могилу, и психический процесс который привел его к акту 1 -го сентября, для нас, быть может, навсегда останется загадкой» (Знамя Труда, № 38, 1911 г., стр. 10.).

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×