Так в дружеской беседе прошел у них день и значительная часть ночи.
Около пяти часов после захода солнца Космас вынул из сундучка пергаментные списки и с великими колебаниями и смущением, которое делало его похожим на какого-нибудь школяра, сказал:
— Друг, мы уже очень стары и подходим друг к дружке, как два сыча на одной колокольне. Когда между нами были несогласия, ты, случалось, спрашивал каноников, чем я занимаюсь, а я со своей стороны разузнавал у всех присылаемых из Мельницкого края, как ты живешь. Это доказывает, что, несмотря на ссоры и взаимное раздражение, мы никогда не испытывали друг к другу подлинной неприязни. Насчет себя я готов в этом присягнуть, и думаю, что не ошибусь, если припишу тебе такую же меру подобного сумасбродства.
Правда, мы время от времени поворачивались друг к другу задом, но делали это, как друзья, у которых гнев только обостряет любовь и которые грызутся из-за своего буйного характера. Могу сказать, что я любил тебя как раз за твои мелкие недостатки и за твою угловатость и толстобрюхость. (Черт тебя подери, когда же ты думаешь скинуть этот бурдюк?) Но ни в чем не хотел оставаться у тебя в долгу, — ну вот мы иной раз и сцеплялись. Но оставим это, потому что я чувствую — от моих воспоминаний меня кидает в жар. Оставим это и поговорим о ком-то третьем!
— О ком? — спросил Шебирь.
— О Бруно! — ответил Космас. — О нашем друге, которому не с кем побеседовать и который не спит и тешится доброй надеждой, что ты либо я постучим в его дверь. Можешь себе представить, он подкинул мне в сундучок капитульные анналы. Знает, видно, чем я увлекаюсь, и решил мне помочь.
Тут Шебирь оттолкнул стол животом, встав так порывисто, что скамейка под ним подскочила.
— Этот книжный червяк! — воскликнул он. — Храните меня святые угодники, чтоб я когда-нибудь с ним полсловом перемолвился.
— Очень хорошо, — возразил Космас. — Отлично. Но я уверен, что это неправда!
— Хо-хо! Мое оскорбленное самолюбие и слава грязного старого пропойцы! Царь Небесный, хотел бы я на это взглянуть. На что? Да ни на что! Ровнехонько ни на что! Ко всем чертям таких писак!
Вдоволь накричавшись и вытряхнув весь свой запас хулы, добравшись до самого дна ругани (длилось это, надо сказать, довольно долго), Шебирь расхохотался и промолвил:
— Это засело во мне еще со времен бурной и гораздо более счастливой юности. А теперь молодчик может войти. Давай его сюда. Чтоб мне похлопать его по ляжкам!
Потом, когда их стало трое, то есть когда Бруно, Шебирь и Космас сели за стол и повели дружескую беседу (полную взрывов со стороны Космаса и Шебиря, полную умолчаний и затаенной радости со стороны магистра), слово взял Космас:
— Лучшее приберегают к концу, но я, друзья мои, не могу предложить вам ничего, кроме словесной бурды и баляс собственной выработки. Хотите послушать? Я тут написал „Историю древнейших времен“.
— Ага! — перебил Шебирь. — Я так и знал, клянусь кубком Ганимеда! Почти уверен был, только сомневался немного: ведь ты и вялый, и деятельный — когда как придется.
— Читай, читай! — поддержал Бруно своим слабым голосом, ерзая от нетерпения. (Бедняга как-то уменьшился за последние годы, и его почти нельзя было узнать: желтый, сухой, щетинистый, дрожащий — совсем несъедобный.)
— Кажется, — сказал Космас, — Шебирь толкает животом стол и прижимает тебя к стене.
— Место для магистра! — воскликнул пробст Мельницкого костела и, ухватившись за дубовую столешницу и оттянув ее, стиснул в своих ладонях кулачок Бруно.
— А теперь, — произнес магистр в радостном возбуждении, — во имя Отца и Сына и Святого Духа, и с желанием, чтобы творение оказалось до конца удачным, и с безмерной благодарностью и надлежащим смирением внимаю.
— Хорошо, — сказал Космас и, промочив горло из малой кружицы, приступил к чтению „Хроники“.
Он начал с посвящения, которое Шебирь выслушал, бормоча какие-то ласковые упреки и вздыхая в приливе любви. Что касается магистра, то можно отметить, что взгляд его затуманился и в глазах стояли две маленькие соленые капли.
Пока старинные повести оживали в искусных словах, слагатели или, верней, хранители этих сказаний слонялись по городским укреплениям. Теперь они спали. А утром, разбуженные холодом, потянувшись, услышали у себя в желудке знакомый голос и не могли не заметить, что алканье проснулось одновременно с ними и никакая сила не заставит его заснуть.
— Вчера, — начал раб, стягивая веревку вокруг бедер, — мы спорили о том, какой замок надежней. Вот этот, — он указал на пражские валы, — тоже малоприступен и стоит на крутой высоте, но разве можно сравнить его стены с вышеградскими? Ничуть!
— Будь я каким-нибудь рабом, — сказал воин, — я толковал бы о льне… Но я был воином и добывал города и крепости, — так могу поспорить насчет крепостей. Милый мой, я знаю, что говорю: нет ничего лучше глубокого рва, который тянется вокруг всей стены.
— А я чего-нибудь поел бы, — заметил другой воин.
— А что ж, — промолвил бывший монах. — Может, посмотрим, как нынче груши уродились?
Это предложение было принято, друзья поднялись из своих логовищ, осторожно спустились с укреплений и направились к питомнику, что тянулся за рвом от Бжевновской слободы до песков на поле еврея. Там натрясли себе полные шапки дичков и добрую половину их съели. А остальные решили закопать: никогда ведь не знаешь, что будет завтра. Пошли на поле, где был похоронен язычник, а потом идол, нотому что — об этом пока ничего не говорилось — раб и воин, не зная, что с ним делать, закопали его рядом с тем, который ему при яшзни поклонялся.
Дотрусив до этих двух могил, они сели на корточки и начали рыть ямку, куда высыпать груши. А раб принялся собирать солому, чтобы выстлать и прикрыть кладовую. Так что все были поглощены работой.
Да вот грех какой! В самый разгар ее принес черт какого-то епископского бирюча. То ли груши караулил, то ли просто так — обход делал. Кто его знает. А только известно: как увидел — четверо бедняков вместе собрались, побежал смотреть, что они там копошатся.
Когда он был уже на расстоянии двух полетов стрелы, его заметил однорукий воин и, без лишних слов и всяких там объяснений, брякнул напрямик:
— Бежим!
Остальные, как услышали, — врассыпную! Все, кроме того старика, что бегать не мог: он с первых же шагов повалился.
А бирюч подбежал к несчастной кучке груш и раскидал их во все стороны.
— Знаю я, — сказал он воину, который, кряхтя, поднимался, — ваш брат-бродяга не блюдет Божьих Законов, таскает без зазрения совести. Где у вас тут еще закопано?
— Ноги нашей здесь ни разу не было», — ответил воин. — Мы здесь впервой, ничего не воровали, не закапывали.
— Об этом, — возразил бирюч, — мы еще поговорим перед епископским управляющим… Я так полагаю: ты от меня не убежишь, — прибавил он. — У тебя ноги что две тыквы.
И он, больше не обращая внимания на оборванца, стал искать, нет ли где вокруг холмика, под которым мог бы оказаться еще тайник. В усердии своем он разрыл палкой девять кротовин, причем пять раз тыкал напрасно. Но в конце концов — Боже милостивый! — рвение его увенчалось успехом: он расковырял землю, прикрывавшую кости старого язычника.
Что было дальше — само собой понятно. Началось следствие, потом суд. Поле перекопали и (к стыду и поношению всего христианского мира) нашли идола.
— Живительное дело! — сказал епископский управляющий на суде. — Как это так? Кто же действительно владелец поля, которое называется еврейским? Кто он, раз всем известно, что с самого потопа еврей не имеет права на земельные угодья?
И оказалось, что еврей платил иудины деньги христианину и человек этот покрывал еврея, будто бы