всегда доступные даже очень опытным певцам. Арии из «Травиаты», «Риголетто», «Кармен», «Мазепы» следовали одна за другой, оглушая Веньку, с детства возненавидевшего оперное пение.
Пел, бывало, Александр Сергеевич, выпячивая грудь. Венька выскакивал в такие минуты из спальни босиком и, заткнув уши, орал:
— Замолчи, спать не даешь!
У этого его вопля была своя история. Когда Венька был совсем маленьким, от отцовского пения у него буквально разрывались барабанные перепонки. После того как сын впервые запротестовал против пения, Александр Сергеевич пришел в восторг и добродушно прощал ему подобную бесцеремонность, особенно в тех случаях, когда дома были гости, которых взрыв детской ярости приводил в умиление. Сейчас отец насмешливо посмотрел на его смуглые тонкие ноги и, дразня, сказал:
— Ладно, Венька. Вот эту арию сейчас попытаюсь вытянуть, хотя она и не для моего голоса, и будет тогда тебе полная пощада.
И опять задрожали в их доме стекла, когда, сделав устрашающее лицо, отец разразился яростным издевательским смехом и запел:
Венька бегал по комнате, стуча о половицы босыми ступнями, затыкал уши пальцами, но отцов голос беспощадно врывался в них:
Не осилив накатившего тяжелого кашля, отец внезапно с укоризной сказал Веньке:
— Дурак ты, братец! Вот вырастешь и сам поймешь, какой был дурак. Ты на меня кричишь, а люди остановились на улице и слушают.
— Ну да? — оторопел Венька.
— А ты подойти к окошку.
Венька протопал босыми ногами к угловому окну и удивленно застыл. Действительно, напротив их дома стояло несколько зевак. Соседская молочница тетя Даша остановилась как вкопанная с коромыслами на плечах и ведрами, доверху наполненными водой. Дядя Степа из двухэтажного кирпичного дома, игравший в оркестре городского драматического театра и считавшийся лучшим голубятником на всей Аксайской, хлопал в ладоши и кричал «браво», улыбалась тетя Лиза, мать побитого Венькой Олега.
— Уй ты, чудаки какие, — недоверчиво пробормотал Венька. — Неужели им нравится?
Но Александр Сергеевич не ответил и на эту его грубость. Он уже не видел ни собравшихся у дома соседей, ни пропыленной ветрами Аксайской улицы, ни родного сына, с лица которого быстро сбежала насмешка, сменившаяся удивлением. «Какие странные и непонятные эти взрослые, — в растерянности думал Венька, — если им нравятся отцовы песни про какую-то Кармен и загадочного тореадора». Мысленному взору Александра Сергеевича представились в эту минуту расцвеченный яркими огнями Петербург, афиша у входа в оперный театр, огромный затемненный зал и он сам в облачении испанского сержанта Хозе, оповещающего всех о своей любви к вольной цыганке Кармен. И великий Собинов, который подходит к нему в антракте, жмет руку с блестящими от слез глазами. А потом приглушенные голоса расходящихся зрителей, гаснущие люстры и актерская уборная, где Неточка Лосева в белом пеньюаре на кушетке, гася одну за другой последние свечи, горячо шептала:
— Ты мой, понимаешь, мой… Или сейчас, или никогда… И будь решительнее, чем этот страдалец Хозе.
Петербург, Мариинский театр, огни Невского, где все это? Словно выдумал кто-то этот праздничный кусочек жизни…
Александр Сергеевич достал бритвенный прибор, налил в алюминиевую чашечку горячей воды, долго взбивал мыльную пену, а потом пышным помазком накладывал ее на серые щеки — на них так быстро всегда вырастала жесткая щетина. В хорошем настроении Надежда Яковлевна любила шутить:
— Эх, Саша, Саша! Если бы половина этой щетины у тебя на голове росла, а не на щеках!
Пожалуй, не было у Александра Сергеевича более ответственного занятия, чем бритье. В эти минуты он почти священнодействовал, и горе было тому, кто неосторожным вопросом или даже жестом пытался его внимание отвлечь. Гнев Александра Сергеевича был беспощадным. Если Венька приставал к нему с каким- нибудь необдуманным «А почему?», в ответ неслось яростное:
— Ты что, негодяй! Или хочешь, чтобы я из-за тебя горло себе перерезал? — Венька испуганно смолкал, а отец, старательно счищая мыльную пену с лезвия бритвы об листок газетной бумаги, строго договаривал: — Ты вот спрашиваешь, а ведь если я отвлекусь, то физиономию себе могу располосовать или горло перерезать. А какого тебе отца иметь лучше: без шрама на физиономии или со шрамом?
— Без шрама, — тянул Венька.
— Вот то-то и оно, — соглашался Александр Сергеевич. — Значит, предоставь мне возможность спокойно добриться. — И бритва продолжала с легким шорохом скользить по его лицу, оставляя дорожки на заросших жесткой щетиной щеках.
Дома Александр Сергеевич был весьма раздражительным человеком во всех тех случаях, когда что- то делалось не так. Если жена, жаря мясо или гуся, впопыхах забывала о заслонке и чад синеватыми волнами начинал гулять по комнатам, отец, схватившись за виски, мчался во двор и с отчаянием обреченного причитал:
— Так я и знал, Наденька! Вы все сговорились меня отравить, потому что я в этом доме становлюсь лишним. Еще один такой эксперимент с заслонкой — и вы меня отправите в лучший мир.
Надежда Яковлевна, подбоченясь, хохотала от души, чем приводила мужа в еще большую ярость. Однако своего апогея гнев Александра Сергеевича достигал в тех редких случаях, когда он обрушивал его на сыновей.
Однажды все воскресенье он промучился над составлением годового учебного плана для старших курсов по математике и геодезии, а расшалившиеся Веня и Гриша опрокинули на ватманский лист пузырек с тушью. Словно зайцы, бросились они наутек в дальний конец двора и спрятались в камышах, при одном прикосновении к которым до крови рассекалась кожа на руке или ноге. Топоча ногами и задыхаясь, отец побежал было за ними, но устало остановился на пороге и, грозя перстом, грозно прокричал на всю округу:
— Ох и понарожал же я вас на свою голову! Вот умру, сдохнете от голода…
Способность быстро раздражаться и приходить в ярость уживалась в нем с необыкновенной добротой и постоянным родительским страхом за ближних. Если Надежда Яковлевна уезжала за покупками на полдня в Ростов, он без устали по нескольку раз повторял, когда она начинала собираться:
— Ты же смотри, Наденька, на поезд не опоздай.
— Да ведь до его прихода целых полчаса, а до площадки Цикуновки я за десять минут дойду, — возражала она.
— Мало ли что, — хмурился Александр Сергеевич, — а вдруг кассир свое окошко поздно откроет или очередь большая будет — вот и останешься с носом. На одной самоуверенности далеко не уедешь. А