свою вчерашнюю необузданную выходку, он низко нагнул белую голову с редкостной черной звездой и стал бить о землю чуть согнутой в коленке стройной правой ногой. И тогда, позабыв обо всех своих унижениях, парнишка ощутил всем своим существом прилив бурной радости, подался вперед, забыв про боль, еще оставшуюся в теле.
— Зяблик, Зяблик, родненький ты мой, — запричитал он жалобно, — вернулся, горюшко ты мое лыковое. Пожалел меня, сиротинушку. А барин меня бил. Здорово бил, царь Ирод окаянный. Только я на тебя не сержусь, Зяблик мой милый. Слышишь, нисколечко не сержусь, хотя и больно мне до нестерпимости во всех косточках. Ну подходи же ко мне, подходи, не бойся.
Приближаясь друг к другу, они наконец встретились: мальчик и конь. Андрейка прижался к белой морде Зяблика своей разгоряченной щекой, а конь вдруг фыркнул как-то по-необычному жалостливо- жалостливо, и Андрейка подумал: «Не ровен час, запах моих ран учуял. Спасибо тебе, погубитель мой, Зяблик». Будто проникнув в его мысли, конь положил голову с яркой звездой на больное плечо парня и опять тоненько-тоненько заржал.
— Ладно, ладно, — продолжал ласково парнишка, — теперь не подлизывайся. Пора нам с тобой и домой. А царю Ироду я тотчас же все отговорю.
Последние зарницы заката догорели за гривой потемневшего леса, когда в открытые ворота барского подворья неторопливым шагом въехал на белом Зяблике Андрейка. Он остановился у выложенного из желтого кирпича колодца с устремленным в небо тонким журавлем и огляделся. В конюшне было темно. В белом флигельке, где обитали конюхи, тоже. Зато окна барского дома пылали ослепительным светом всех люстр, а из гостиной доносились звуки фортепиано. Судя по всему, у барина было много гостей. Едва сдерживая злость, чувствуя радостное томление перед опасным объяснением, Андрейка остановил коня у возвышающейся над подворьем нарядной барской веранды. Зяблик норовисто бил копытом о каменную площадку, словно подбадривал своего седока.
— Барин Веретенников! — вызывающе закричал Андрейка, забывая обо всех правилах подобострастия, обязательных для каждого крепостного вне зависимости от его возраста и пола. — Барин Веретенников, выдь-ка сюда!
В гостиной стихли аплодисменты и голоса гостей, растворилась стеклянная дверь, и рослая фигура Григория Афанасьевича появилась на веранде. Судя по всему, Веретенников был уже изрядно пьян. До смерти презиравший мелкопоместных дворян, пытавшихся блеснуть перед ним правилами хорошего тона, он никогда не стыдился до чертиков напиваться в их присутствии, нередко повторяя с явным высокомерием свою излюбленную фразу: «Мои светские манеры — это мои капиталы в банках». Чуть пошатываясь и обратив свой взор в темноту, он довольно неприветливо рявкнул:
— Это кто там еще орет? Что за непростительная наглость беспокоить хозяина, когда он занят гостями! Что за свинство, скажите на милость?!
— Барин Веретенников, — отрешившись от последних пут робости, прокричал с коня парнишка, — это я тебя зову, побитый тобой конюх Андрейка Якушев! Выйди ко мне на минуту!
Григорий Афанасьевич, ощущая сладостный приступ надвигающейся ярости, покачался на затяжелевших своих ногах и пьяным голосом прогнусавил:
— К вам, господин холоп, обратившийся ко мне на «ты»? А зачем, позвольте вас спросить, господин холоп? Еще с десяток плетей вам прибавить? Это в моих возможностях. Хорошо, выйду.
В дверях показалась пухленькая фигура соседа-помещика Столбова, и его сладенький баритон выплеснулся в ночь:
— Мон шер Григорий, но стоит ли? Не покидай нас, иначе твои гости осиротеют. Неужели ты не можешь объясниться завтра со своим мужиком?
— Нет, погоди, — властно отстранил его Григорий Афанасьевич, — ко мне давно уже никто не обращался столь дерзко. Я должен узнать, в чем дело.
Опираясь на мраморные перила, Веретенников не очень уверенно спустился по лестнице во двор и свирепо окликнул:
— Ну, где ты тут есть, нарушитель моего спокойствия?
— Я здесь, барин Веретенников, — прокричал Андрейка, — подойди поближе, не бойся!
Григорий Афанасьевич сделал несколько шагов по направлению окликнувшего, и весь хмель разом выветрился из его головы. Даже в сгустившихся сумерках он увидел белую морду неоседланного Зяблика и сидевшего на нем конюха. Увидел и прослезился. Веретенников и думать уже не мог, что жеребец снова окажется у него на подворье.
— Боже мой! Значит, судьба тебе быть со мною. Это ты, что ли, его нашел? — хрипло спросил он у парня.
— Я, барин Веретенников.
— Боже ты мой! — нараспев повторил Григорий Афанасьевич. — Да такому коню цены нет. Ты и представить не можешь, какие деньги я за него на скачках брать буду.
— Ну вот видите, — усталым взрослым голосом, впервые обращаясь к своему барину на «вы», с откровенным укором произнес парнишка. — Я же вам сразу объяснил, что конь вернется, а вы меня плетьми приказали пороть.
— Ничего, — пьяно икнул Веретенников. — Ты уж не обессудь, голубчик. Ты же русский человек. А русский человек любые подвиги совершить может и любые муки принять за царя и отечество. А ведь я — твой барин — и есть наместник царя в нашем Зарубино.
— У меня вся спина в крови, барин Веретенников, — с явным гневом прервал его Андрейка, — а от вашего удара арапником рубец, видать, на всю жизнь останется.
— Э нет, мон шер, — захохотал оглушительно барин и погрозил ему пальцем с блеснувшим на нем кольцом. — Э… нет, твои рубцы до свадьбы заживут. Так, кажется, простонародье говорит? Все до одного заживут. А вот за коня спасибо. Накорми, напои и в конюшню поставь. Да дверь получше подопри. А за то, что коня мне такого вернул, вот тебе целковый. — И Веретенников бросил к ногам мальчика монету.
Прошло два года. В крепкого парня вымахал Андрейка. Тугой силой налились плечи и мускулы, ноги прочно шагали по зарубинским дорогам, полям, сенокосам и рощицам. Встречаясь с ним в потемках на узкой тропе, зарубинские парни опасливо уступали ему дорогу. Однажды в сумерках в обветшалой беседке, что стояла, забытая всеми, на берегу барского пруда, наткнулся он на плачущую Любашу. Не подозревая, что кто-то может за ней следить, девушка рыдала горько и безутешно. Андрейка хотел было сразу ее окликнуть, но вдруг из близкого к беседке куста метнулась тень, в которой он безошибочно узнал нового барского повара, тщедушного рыжеволосого Тришку, с его угодливым для барина и непроницаемым для всех дворовых лицом. За Тришкой упрочилась слава отменного ябеды и матерого интригана, способного всех перессорить и натравить друг на друга.
Андрейке стало неприятно от одной только мысли, что прожженный этот доносчик, видно, имеет что-то общее с давно ему нравившейся Любашей. Притаив дыхание, ожидал он, как дальше развернутся события. Тришка в два-три прыжка очутился в беседке и, гигикая, обнял девушку.
— Пришла, бутончик мой ненаглядный!
— Пусти! — оттолкнула его Любаша. — Пусти, а то на помощь кого-нибудь покличу.
— Плачешь? — не обращая никакого внимания на ее угрозу, с деланным безразличием зевнул Тришка. — А пословицу знаешь о том, что Москва белокаменная слезам не верит? Плачь не плачь, а все равно я к тебе на сеновал приду и будет у нас с тобою все, как у любого мужика с бабой. Если меня не послушаешься, силком возьму. А послушаешься, так все как в сказке совершится. Обращусь к барину, и он нас поженит по осени. Меня барин вот как ценит, — делал он в потемках какой-то непонятный жест, поднеся ребро ладони к горлу. — Все, что попрошу, сделает.
— Уйди, — гневным шепотом ответила Любаша, — никогда этому не бывать.
— Не бывать! — захохотал Тришка. — А если я так? — И он стал крутить изо всех сил ей руки…
— Уйди! — озлобленно повторила Любаша, но повар только сильнее прижал ее к себе, нахально спросил:
— А ежели не пущу, что будет? К попу, что ли, жаловаться побежишь? Ась?
— Пустите, Трифон Васильич, — захныкала Любаша. И в эту минуту повар услышал из темноты гневный голос: