— Вот бы попасть туда, — тихо вздохнул Андрейка, — сразу душой просветлеть бы можно.
— Пошто же колеблешься? — подзадоривающе откликнулся дед Пантелей. — Беги.
Андрейка посмотрел на большие свои кулаки и сник.
— Разве так просто, дедушка? А Люба? С ней нешто легко в такой рисковый путь отправиться?
— Ну тогда как знаешь, — неодобрительно покосился на него дед. — Однако совета моего не забывай.
Шли дни, какие-то светлые и удивительно короткие, наполненные неутоленным счастьем. А ночи, о них и вовсе трудно было рассказывать. Лишь на самой-самой зорьке, под крик последних петухов, воровато озираясь, пробирался в свою каморку Андрей и, стараясь не разбудить старого конюха, ложился на высокий, набитый жесткой соломой матрац. Но и тут никогда не засыпал сразу, долго лежал с открытыми глазами, вспоминая Любашины ласки, от которых еще и сейчас, казалось, не остыло тело.
А утром с дедом Пантелеем они дружно хлебали из одной глиняной миски жидкую молочную тюрю с кусками кислого ржаного, плохо пропеченного хлеба. Прочесывая бороду от застрявших в ней крошек, старик подозрительно спросил:
— Слушай, Андрейка, а она, твоя Любка, стало быть… она, часом, не того-энтого? Не забрюхатела?
У Андрейки застыла в руке деревянная ложка.
— Нет, дед, — ответил он резко, — вовсе не того-энтого. Да и зачем бы я такое сотворил бы, если мы еще не муж и жена?
— Ну, мало ли, — уклонился старик, — любовь — дело горячее, сам об энтом не из святого писания знаю. Оно в жизни нашенской по-всякому бывает. Недаром же бают: бедному жениться, ночь коротка. Я только спытать хотел.
Они заканчивали завтрак в глубоком молчании. О чем-то своем, и видимо сокровенном, долго раздумывал барский конюх, а молодого парня теснили его собственные мысли. «Ну чего я на него так осерчал, — думал про себя Андрейка. — Он же от сердца спрашивал. Да и я в том разе не такой уже безгрешный». И он вспомнил о том, как однажды ночью, бурно лаская вдруг затрепетавшую Любашу, с бьющимся сердцем спросил:
— Слушай, а что, если мы с тобой с нынешнего дня как муж и жена будем?
— Я не знаю, как это, — прошептала она, но тут же отрицательно закачала головой, и улыбающийся ее рот ускользнул от его поцелуя.
— Ты что? Мне не веришь? — нахмурившись, спросил Андрейка, а девушка только вздохнула.
— Нет, — сказала она, а большие глаза ее внезапно стали черными, как два колодца. — Разве можно тебе не поверить? Только подожди. Ведь он же нам обещал разрешить свадьбу по осени. А ты сильный и твердый. Значит, дождешься…
— О барине заговорила, — невесело уточнил Андрей. — Жестокий человек наш барин, что трезвый, что пьяный. В нем всегда злобный зверь сидит. Он и сам с утра не знает, что вытворит к вечеру. Ох, Люба, так он нам и разрешит пожениться! Держи карман шире.
— Но ведь он же пообещал, — почти всплакнула девушка.
— Не то, видать, у него на уме, — проговорил парень, крепче привлекая ее к себе.
Любаша прижалась к нему теплой твердой грудью, и последующие ее слова прозвучали в потемках еще грустнее:
— Ох, Андрейка! Как придет мне на ум та ночь, когда прислуживала им троим, пьяным, дыхание замирает. Неужели это еще повторится?
— Не знаю, — сурово отозвался он. — Не знаю, Любаша, не спрашивай больше, не надрывай душу.
— А если повторится? — заглядывая ему в глаза, спросила она. — Ты меня защитить тогда сможешь?
— Смогу, — с яростью ответил Андрей.
Но дни проходили, а барин Веретенников ни разу не потревожил Любашу, ни разу не остановил при встрече и не обратился к ней ни с какими словами, несмотря на то что на подворье он ее вблизи или издали видел не однажды. И это его внешнее безразличие усыпляющим образом подействовало на влюбленных.
— Послушай, Андрейка, — не совсем уверенно стала рассуждать Любаша, — может быть, зря мы с тобой думаем о нем так плохо? А вдруг он и вовсе не такой злодей, каким мы его представляем? А?
— Не знаю, — хмурился Якушев.
В апреле, когда весна достигла своего расцвета и напоенным запахом первых трав, дурманящим и пьянящим, был голубоватый прозрачный воздух, пришли веселые пасхальные дни с христосованием и песенными вечерами. Парням и девкам села Зарубино начало казаться, что даже подневольный труд на барина Веретенникова стал не таким гнетущим, раз можно гулять, танцевать и петь до полуночи и печь из пожалованной управляющим Штромом муки нарядные куличи с такими душистыми белыми маковками. Большие и малые колокола деревянной зарубинской церквушки вызванивали с такой лихостью, что казалось, будто бы от их гуда вот-вот лопнет и упадет наземь и сама колокольня.
Выходя из церкви, Андрей и Люба натолкнулись на запряженный четвериком барский экипаж. На козлах, в сапогах, щедро смазанных дегтем, и новенькой черной фуражке с лакированным козырьком, сидел дед Пантелей, а на мягком сиденье бесцеремонно развалился толстый помещик Столбов в белом полотняном костюме, с пунцовыми от хмеля щеками.
— Уйдем-ка лучше подобру-поздорову, — обеспокоенно прошептала Любаша, крепче прижимая к себе локоть Андрея. Но тот даже не успел отозваться. Из толпы, широким ручьем вытекавшей из церкви, внезапно выделилась так хорошо им знакомая фигура барина Веретенникова. Чуть пошатываясь, он догнал их, бесцеремонно-презрительным, холодным взглядом скользнул по лицу Андрейки и, словно бы его совсем здесь не было, обратился к одной лишь девушке.
— Любаша, — проговорил он с самым что ни на есть ласковым выражением, так не идущим его мрачному лицу, — а ведь сегодня все христосуются. Почему бы и нам… Христос воскрес, дорогая Любаша.
— Воистину воскрес, — упавшим голосом отозвалась она.
Барин притянул к себе девушку за плечи и трижды поцеловал в губы. Он долго не отпускал ее от себя. Смешанный запах дорогих духов и спиртного угара плеснулся ей в лицо. Любаша почувствовала, как весь подобрался и напружинился Андрейка. Очевидно, и Веретенников это почувствовал, потому что неожиданно остановил на нем холодные свои глаза, недобро усмехнулся и погрозил жестким указательным пальцем.
— А ты чего набычился? С тобой я целоваться не буду. Вот тебе крест, не буду. А ну-ка подвинься, Столбов. — И с этими словами Веретенников плюхнулся на обтянутое кожей сиденье. — А ну, гони, Пантелей! И-эх! — И экипаж умчался.
Они подавленно поглядели друг на друга и ничего не сказали. Да и разве нужны были слова, если и так все было ясно. Всю ночь, до самого почти рассвета, полыхали ярким светом окна в барских покоях. Гремела музыка, нестройные голоса и шарканье танцующих вырывались в распахнутую дверь, и, как померещилось на какое-то мгновение Андрейке, была в этом веселье мрачная озлобленность ко всему окружающему и жестокость, искавшая себе выхода.
А на следующий вечер на единственной широкой зарубинской улице, куда стекалась молодежь на гуляния, их разыскал господский повар Трифон; осклабившись, оповестил:
— Слышь, Любка, тетка Лиза велела немедленно тебе до нее явиться. Галопом чтобы бежала.
— Зачем, не знаешь? — встревоженно спросила девушка, но Тришка на всякий случай опасливо покосился на Андрейку, заржал в кулак и убежал, ничего не ответив.
— Не оставляй меня, — горько вздохнула Любаша. Андрейка молча кивнул. Когда они пришли на господский двор, ночь успела уже сгуститься и последние зарницы погасли в небе. Андрейка чувствовал, что бьет его мелкая нехорошая дрожь, и не знал, как ее подавить. Падающая звезда вычертила неровный пушистый след и погасла.
— Говорят, чья-то душа отлетела, — тихо проговорила Люба. — Уж не моя ли?