понимала, что наш одинокий дом в горной долине окружен высокой оградой из устремленных к небу заостренных бамбуковых кольев, что в сторожевой будке нас днем и ночью караулят стражники — самураи, а там, за оградой, лежит далекий, свободный мир, созданный для того, чтобы в нем жили люди.
Сознание вины, мучившее меня, было похоже на предчувствие беды, и это предчувствие не обмануло меня. С этого времени несчастья одно за другим посыпались на нашу семью.
Сперва заболел старший брат. Мне было семнадцать, когда он слег. А тринадцатого июня, в 7-м году эры Эмпо (1679 г.), когда мне исполнилось девятнадцать, брат скончался.
В детстве его взяли в заложники и увезли в Эдо. Там он и вырос. В 3-м году эры Камбун (1663 г.), когда отца постигла опала, брата отозвали домой и назначили главой рода, но уже в следующем году третьего марта всей семье вынесли приговор — заточение.
Брат провел в неволе пятнадцать лет и в неволе скончался. Он знал— пока он жив, ему не будет прощения.
И все же — пусть мало, не до конца, — но он успел узнать и увидеть жизнь. И считал, что здесь, в заточении, жизнь по-прежнему должна идти своим чередом, видел свой долг в том, чтобы научить младших сестер и братьев, как нужно жить. Если все эти сорок лет наше существование хоть в малой степени напоминало жизнь, достойную человека, то этим мы обязаны старшему брату, который посеял и взрастил в наших душах семена знания.
Брат обучил нас грамоте, научил читать книги. Читать и понимать написанное доставляло мне радость. Я верила, что в этом и состоит жизнь, вполне довольствовалась таким сознанием. В те годы в темнице царил мир и покой и брат был здоров и весел.
Но к тому времени, как брат слег, я уже поняла, что читать и понимать книги — это еще не все. И уже догадывалась, сколько пришлось выстрадать брату за эти десять с лишним лет заточения.
Я до боли жалела его. Мне хотелось ухаживать за ним, стать ему опорой и утешением. Но вместе с тем в моей душе росла какая-то необъяснимая злоба.
Впервые эта злоба возникла тогда по отношению к старшему брату, а потом то же чувство я испытывала ко всем моим братьям, умиравшим по очереди, — и к безумному господину Кинроку, погибшему такой жалкой, ужасной смертью, и к самому любимому и почитаемому господину Кисиро, и, наконец, к бесконечно дорогому младшему брату, господину Тэйсиро… Смерть похищала моих братьев одного за другим, а эта тайная злоба все жила в моем сердце, подобно некоему дьявольскому сосуду, погруженному на дно болота и тускло мерцающему сквозь болотную жижу…
Откуда она взялась, эта злоба к братьям, так бесцельно прожившим жизнь и друг за другом сходившим в могилу?
Сейчас я смутно догадываюсь — причина была в том, что я стала женщиной, а они, увы, доводились мне братьями…
Мужчина и женщина, состоящие в кровном родстве, — что может быть бесплоднее и напраснее этих родственных уз, скованных цепями стыда?
Сознание вины, терзавшее меня днем и ночью, мои отчаянные старания скрыть полноту грудей и эта беспричинная, тайная злоба — все объясняется одним: мы были родными по крови, нас связывали злосчастные, безнадежные родственные отношения.
Внешне мы жили дружно. Я была привязана к братьям, и братья относились ко мне с любовью.
Но так же, как в моей душе жила тайная злоба к братьям, так и они, возможно, безотчетно ненавидели нас, сестер. Кто знает, как бесстыдно оскверняли нас братья в своих сновидениях и мечтах? Кто решится утверждать, что этого не было? (Мне кажется, я и сейчас еще слышу жуткие вопли запертого в клетке господина Кинроку…)
Вдобавок к этой необъяснимой злобе я чувствовала, что старший брат попросту обманывает меня.
Мне почему-то казалось, что он надсмеялся, подшутил надо мной. Моя созревающая плоть подсказывала мне, что читать и понимать книги — это еще не вся жизнь, она подсказывала, что есть вещи, которые от меня скрывают.
Зачем нам вся премудрость науки? Что может дать учение Мэн-цзы или Чжу-си (M э н — ц з ы (IV в. до н. э.) и Ч ж у — с и (ум. в 1200 г.) — китайские философы-конфуцианцы.) нам, пожизненно обреченным на заточение? Людям, осужденным угаснуть в темнице, ни с кем не общаясь, никого не любя, — зачем им учиться законам жизни?
Конечно, я понимала, что мою обиду нельзя высказать вслух — это было бы подло. Тем сильнее накипала горечь в душе. Видеть брата, неизменно ровного и приветливого, было невыносимо тяжело. Хотелось сорвать с него личину притворства и, будь моя власть, даже причинить ему боль. И все же я любила и почитала его, как отца…
В глубине души я преисполнилась отвращения даже к науке, к бесчисленным ее теориям и законам, которые еще недавно согревали мне душу, дарили радость и укладывались в сознании с такой же легкостью, с какой вода проникает в сухой песок. Для нас, узников, все эти заповеди не имели ни малейшего смысла. Теперь я сердилась даже от одной мысли, что когда-то с такой страстью предавалась этому бессмысленному занятию. Мне казалось, будто брат своим красноречием просто морочит меня, сбивает с толку.
Но истинная причина моей досады крылась совсем в другом. Горечь и озлобление родились оттого, что господин Сэйсити доводился мне братом, родным братом, а не чужим человеком.
Враги отца на сорок лет заключили нас в темницу только за то, что мы были детьми своего отца. Они хотели мстить отцу даже после смерти, обрушив кару на его потомство, и, надо признать, с успехом достигли цели.
Восьмерых детей постигла участь более страшная и жестокая, чем рассчитывали даже его враги.
Старший сын, прямой наследник отца, глава опальной семьи Нонака, всегда ровный, сосредоточенный, тихий, проводил дни за чтением. Заменяя младшим братьям и сестрам наставников и отца, он обучал нас наукам, молча принимал мою безрассудную, беспричинную злобу и в конце концов умер.
Я была потрясена. Мне никогда не приходило в голову, что брат может умереть. Только потому и жили в моей душе злость и обида, что я и подумать не могла, что брата не станет.
В его памяти, словно далекий отзвук, сохранились воспоминания о живом мире, в котором он провел первые шестнадцать лет жизни. Он помнил разноголосый шум и говор города Эдо. От его голоса, от всего его существа нет-нет, да и веяло вдруг ароматом далекого, никогда не виданного мною мира, и это безотчетно влекло меня к нему.
Моя детская привязанность к брату, почтение, которое я к нему испытывала, гнев и обида на него, когда я стала девушкой, — все это самым тесным образом переплеталось со страстным стремлением к внешнему миру, с которым старший брат был связан неуловимыми нитями, и с горьким сознанием бесплодности этого моего стремления.
Я поняла это, когда брата не стало.
На четвертый год после смерти старшего брата, в 3-м году ары Тэнва (1683 г.) сошел с ума и погиб второй брат, господин Кинроку. Рожденный от другой матери, он был годом моложе господина Сэйсити и неразлучен с ним, словно тень.
После смерти старшего брата господин Кинроку стал особенно молчалив. Постоянно погруженный в задумчивость, он, казалось, прислушивался к какому-то голосу, все настойчивее звучавшему в его душе.
Кто говорил с ним? Мы не придавали значения молчанию господина Кинроку, он и прежде был не особенно разговорчив. Все были убиты горем из-за смерти старшего брата, тревожились о будущем, тщетно тосковали о прошлом. Мы словно оцепенели, сгибаясь под бременем постигшего нас несчастья.
Никто не понимал, что за существо поселилось в груди господина Кинроку. Мы не представляли себе, что с ним творится. А между тем это существо исподволь терзало его плоть и сосало кровь.
До того рокового утра, когда это чудовище, иссушив душу господину Кинроку, внезапно в бешенстве вырвалось на свет божий, приняв облик нашего несчастного брата, мы, увы, бездумно не замечали, как этот зверь тайно мучил его, постепенно помрачая его рассудок, в те долгие дни, которые брат проводил, запираясь в своей каморке, молчаливый, как будто вовсе лишившийся дара речи.