Тонкие трели свистков разорвали тишину. Это два дежурных милиционера подбегали к месту происшествия.
Пришлось Дронову и Липе доедать мороженое в отделении, пока дежурный дописывал протокол, а заводила, оказавшийся действительно рецидивистом, плакал горючими слезами, надрывно повторяя:
— Зачем же к ответственности, ведь мы же хотели только пошутить.
Среди ночи Липа неожиданно разбудила мужа. Ясными от бессонницы глазами всматривалась она в смутно проступающие в предрассветной мгле черты его лица. Видела крупный хрящеватый нос, добродушно посапывающие губы, надбровные дуги и колечки слегка курчавившихся от природы волос. От ее долгого томительного взгляда Дронов я очнулся, протер тыльной стороной ладони глаза и удивленно спросил:
— Женушка, ты чего?
— Знаешь, Ваня, — шепотом спросила она, — а если бы этот, что с ножом, замахнулся на меня, что бы ты сделал?
— Не знаю, — сонным голосом ответил Дронов. — Наверное, убил бы, а это было бы очень некстати.
— А если бы и второй замахнулся?
— Обоих бы, значит, убил, — равнодушно ответил Дронов, — двумя гадами на земле меньше бы стало.
Она прижалась к мужу, обдав его жарким дыханием:
— Боже мой, какая я счастливая. Ты подожди, не начинай посапывать, как медведь во время зимней спячки. Лучше рассуди, как мы с тобой жили все эти годы. То зарплаты не хватало, то голод и жалкие порции кукурузного хлеба, то заботы о том, чтобы ты, кузнец, стал инженером. Ведь если бы не Александр Сергеевич Якушев, едва ли это бы осуществилось.
— Едва ли бы, Липа. В том и счастье, что великолепных людей на земле больше, чем дряни.
— А помнишь, как ты ему пятерку хотел отвалить за первый урок.
— Ух, помню, — сбрасывая с себя сои, оживился Дронов. — Даже думать страшно становится, как он разгневался да из дома меня хотел своего выпроводить за это. Ох и проучил же он меня тогда, этот неподкупный интеллигент.
— Иначе бы ты инженером никогда не стал, — гладя его плечо, промолвила Липа. — Шутка ли сказать! — И она зашептала в его горячее ухо: — Ты, Ванечка, спи, спи, тебе завтра рано вставать.
Они любили друг друга той прочной любовью, которая свойственна только близким по взглядам на жизнь, труд и свое место в жизни людям. Спроси такого мужа или жену, за что ты любишь, и он или она, растерявшись, ответит: «Не знаю» — и не услышит от них полюбопытствовавший ни одного пустого высокопарного слова. Задумавшись, в трудном замешательстве повторит такой муж или жена: «Не знаю. Только я очень люблю, и никого другого мне не надо».
Именно такой была семья Дроновых. Ни одной размолвки, ни одной тайны, скрытой друг от друга. Теперь все менялось. Теперь у Ивана Мартыновича Дронова, бывшего инженера завода имени Никольского, появилась суровая и большая тайна. Он был уверен, что не имел права допустить, чтобы Липа проникла в нее. Ни наяву, ни во сне не должен был Дронов проговориться. «Но как же быть? — уже не однажды посещала его одна и та же мучительная мысль. — Ведь Липа чуткий и наблюдательный человек, и как трудно станет от нее скрывать ту другую, полную риска, опасностей и напряжения жизнь подпольщика, что начнется завтра, буквально с той минуты, когда мы с Зубковым встретимся в бывшем Александровском саду, который и по сей день многие новочеркассцы так называют, с этим пока незнакомым человеком».
А ведь будут в этой жизни и непременные отлучки, и ночевки в других, отдаленных от города местах, преследования врагов, перестрелки, а может быть, и ранения. Как он все это станет от нее утаивать?
А победа? Так ли скоро придет эта победа, о которой говорят и молятся во всех городах и селах наши люди, которую так желают увидеть даже самые тяжело раненные воины, находящиеся в госпиталях, жестокой судьбой приговоренные к медленному угасанию, или те, кому остается лишь несколько часов, а то и минут жизни в окопах.
Дронов погладил тяжелой рукой ее разметавшиеся волосы, тихо сказал:
— Победа, Липонька, это сложное понятие. Это как алгебраическое уравнение со многими неизвестными. Насколько я понимаю, она от каждого из нас зависит в это лихое время.
Он ожидал, что она задумается и грустно промолчит. И вдруг произошло непредвиденное. Внезапно Липа, только что радовавшаяся тому, что судьба помиловала ее мужа, что ему не придется, как тысячам других новочеркассцев, вместе с Красной Армией отступать из города, обреченного на сдачу врагу, унося в вещевых солдатских мешках скудную провизию, состоящую из куска сала, байки свиной тушенки и твердых сухарей, да еще более скудную одежонку в виде запасной пары белья да портянок, она, только что радовавшаяся тому, что их покой, любовь и супружеская верность останутся не тронутыми судьбой, нависла над ним всей своей невысокой плотной фигурой, вскочив голыми ногами на холодный пол, и он увидел, какими злыми стали ее глаза.
— От тебя, что ли, зависит! — вызывающе выкрикнула она. — От тебя, остающегося в оккупации, чтобы держаться за бабью юбку! За этот тобой расписанный вензелями потолок, за… за… за возможность остаться живым! А я-то дура обрадовалась. Чему? Не хватает еще того, чтобы ты после отхода наших пришел к фашистскому коменданту и предложил свои услуги, первый кулачный боец Аксайской улицы в прошлом и неизвестно кто в недалеком будущем!
Липа закрыла лицо руками и горько, навзрыд заплакала. Он видел, как сотрясаются ее плечи, как давится она рыданиями, не в силах их унять. Поникший, он стоял перед ней молча, чувствуя свое бессилие. Это была первая серьезная размолвка в их семейной жизни, размолвка, при которой он не знал, как и чем можно помочь себе и жене. Его большие тяжелые руки вяло обвисли вдоль туловища. Никогда еще не страдал так Дронов от собственной беспомощности. Неожиданно он вспомнил заключительные слова Тимофея Поликарповича: «…завтра в десять утра… В Александровском саду… На третьей скамейке справа от входа со стороны Почтовой улицы. Он вас спросит: „Когда у Быкова день рождения? Сегодня или завтра?“ Вы ответите: „Нет, на той неделе“». Вспомнил, но тотчас же подумал, что и это сейчас не может ему помочь, потому что Липа ждала мгновенного ответа, а он был бессилен. Он не имел права ничего сказать.
С утра накрапывал дождь, и небо над Новочеркасском было однообразно-серым, лишь на юго- восточной его стороне чуть-чуть заголубели просветы. К девяти утра над невеселым в предчувствии вражеского вторжения городом серые облака внезапно разошлись, словно две половины театрального занавеса, и ярко заблестело солнце, которому никакого дела не было до того, что происходит на земле, кому из людей выпало на долю радоваться, а кому горевать, кто в черном от горя отступлении уносил из Новочеркасска тяжелые от скорби ноги, а кто в приливе надменной зловещей горделивости готовился внести знамена со свастикой через древние триумфальные арки, чтобы заставить сыновей вольного Дона отбивать низкие поклоны тем, кто вместе с фашистскими знаменами вносил скорбь, страх и порабощение.
В мрачном молчании, выполняя приказ командования, уже покидали город наши полки и батальоны.
А дождик все-таки иногда срывался с неба, будто оплакивал и тех, кто уходил, и тех, кто либо женским, либо мужским голосом тоскливо спрашивал: «Куда же вы, сыночки? А мы?» В чужих взглядах застывал этот вопрос, один-единственный, на который никто из солдат, командиров и даже генералов не смог бы ответить.
— Вы уходите… А когда же назад? А нас, нас на кого вы оставляете?
Шумел ветер, путаясь в поникших от горя знаменах. Даже кони уходили из города понурив головы, словно им стыдно было своей попранной чужеземцами стати. Новочеркасск с тоской провожал отступающих.
И только в Александровском саду на третьей, скамейке от входа со стороны бывшей Почтовой улицы, переименованной в Пушкинскую, три человека, разостлав газету, поставив на нее раскупоренную бутылку водки и открытую банку шпрот, передавая из рук в руки единственный шкалик, беспечно предавались Бахусу.
Громко крякая после каждого глотка, они похлопывали друг друга по спинам с таким видом, что прохожим могло показаться, будто они чему-то страшно радуются в этот день. Костистый высокий дед, такой