вокзала.
— Поздно, служивые, поздно! — весело прокричал он, поглядев на своего незаконного пассажира. — Теперь и «юнкерсы» ваши нас не догонят.
— А? — ничего не поняв, отозвался Лыков.
— Дулю на, — захохотал кочегар Костя Веревкин, подкидывая в паровозную топку уголь. — Ворона не думала, не гадала, как в рай попала.
Наращивая скорость, «кукушка» все ускоряла и ускоряла бег. Вот она уже миновала выходную южную стрелку. Казалось, даже дыхание паровоза стало ровным и успокоенным. Дронов неотрывно глядел в окошко. В топке бурлил огонь. Вплоть до каждого вершка обожженной в эту пору года сухой потрескавшейся земли был знаком Ивану Мартыновичу этот отрезок пути от новочеркасской станции до Большого Мишкина.
И вовсе не потому, что почти в каждую свою смену он проводил по нему свой К-13. Нет, вовсе не в том было дело. Просто это была дорога его детства. Здесь каждый вершок земли, каждая шпала, каждая тропинка, ведущая к поросшему камышом берегу реки, были им тысячу раз вытоптаны. Здесь он одерживал победы в жестоких кулачных боях, и нередко один против четверых, а то и пятерых, потому что вся округа боялась дроновских кулаков. А сколько раз приходил он в жаркие летние дни на берег этой же реки, именовавшейся в жару, когда она сильно мелела, презрительно уменьшенно Аксайкой, и нежился под жарким голубым небом родного города. Весной же, когда та же самая река разливалась до самого горизонта, так что смыкалась с водами выходившего из берегов Дона, ее уже никто не смел называть так пренебрежительно. И большие и малые казаки, населявшие эту окраину, слушая, как шлепается вспененная волна на укрепленный камнями откос железнодорожной насыпи, с гордостью говорили: «Наш светлый Аксай, младший брат гордого Дона, характер выказывает».
Сколько раз грозили, бывало, строгие старики всадить Ивану Мартыновичу заряд соли в мягкое место за то, что приворовывал он с дружками недозрелые абрикосы и яблоки из чужих садов. И тогда он оставлял их в покое, но озоровать не прекращал. Несколько позднее по времени с этого берега начинался путь на другой, к чужим огородам и бахчам, где так сладостно было рвать арбузы и дыни, и убегать от дедов- караульщиков. Сюда, но уже гораздо позднее, приходили они с тоненькой застенчивой Липой на первые свидания, а потом поселились в белокаменном, хорошо отстроенном двухэтажном доме и с ликованием проводили свой первый медовый не месяц, а год, пока не запищал в люльке их первенец Жорка.
Эту часть маршрута, как и всегда, Иван Мартынович проскочил незаметно, но, подъезжая к своему бывшему жилью, не позабыл дать традиционный свисток, по которому прежние его соседи, оставшиеся там обитать, устанавливали, что это едет именно он. Однако теперь далеко не у всех его бывших соседей появлялись на лицах улыбки, потому, считали иные, что остался он перед оккупацией в городе умышленно и стал служить немцам. Но паровоз проносился, и горькая складка на лице у Дронова, появлявшаяся от такой мысли, таяла. Ивану Мартыновичу всегда казалось, что в одно мгновение, быстрее всякого курьерского, проскакивает он это расстояние на своем К-13.
А потом сердце как-то остывало к окружающему, и он уже не ощущал тех сладостных толчков в груди.
Проехав полустанок, именовавшийся в обиходе по фамилии бывшего купца-магната Цикуновкой, он уже равнодушно созерцал и проволочный забор, которым была обнесена территория военного склада, и осыпи песчаного карьера, откуда вывозили слюду, и даже знаменитую Голицинскую церковь, где были захоронены в одно время останки самого Матвея Ивановича Платова, которым и до сей поры гордится все воинство донского края вот уже сколько лет.
Дронов искоса бросил взгляд на внешне равнодушное лицо Лыкова и с неожиданно шевельнувшейся неприязнью подумал: «Что ему? Нет ведь у него такого чувства любви к нашим местам. — Но тут же и осек сам себя: — Нет, не прав ты, Иван Мартынович. Как же нет, если этот парень готов жизнь отдать за землю, по которой сейчас стучат колеса маневрового паровоза, и разве можно не сравнить собственную тревогу с его тревогами? Вот высажу я, машинист Дронов, бывшего сержанта и завершу свой рейс точным исполнением предписанного задания. А у Лыкова тревоги будут только возрастать. Найдет ли он, по всей вероятности, придуманную тетку, ответит ли она отзывом на его пароль, сумеет ли укрыть, обогреть и организовать возвращение в Новочеркасск? Ишь, как он внешне спокоен. Даже насвистывает что-то, шельма. А на душе небось туманно-туманно».
— Приготовились, — предупредил его Дронов и заставил «кукушку» замедлить бег.
Лыков приблизился к нему и, посерьезнев, заглянул в самые зрачки. Смуглая кожа натянулась на его скулах. Глаза, еще минуту назад источавшие бесшабашную насмешливость ко всему окружающему, потемнели, словно опустевший колодец, и язвительные нотки умерли в голосе, когда он сказал:
— Спасибо вам за воинскую выручку, Иван Мартынович. Даже не ожидал, что вы такую решительность проявите. Бегущих к вокзалу фрицев видели? Они сейчас небось всю станцию блокировали. Будьте осторожнее, когда с Александровки назад пустые платформы пригоните.
— Ничего, бог не выдаст, свинья не съест, — пробасил Дронов.
Он поправил на голове промасленную кепку, из-под которой выбивался смолисто-черный чуб, одними глазами усмехнулся. К-13, отдуваясь от быстрого бега, замедлил ход. Лыков неторопливо вылез из будки машиниста задом, потом легко соскочил с нижней приступки и по инерции пробежал несколько метров вслед за удаляющимся паровозом. Остановился, помахав на прощание рукой. К-13, дав прощальный гудок, уже набирал скорость.
Обычно в июльские дни от нещадно палившего солнца и душного ветра Александр Сергеевич Якушев закрывал в своем кабинете и большой комнате, которую с его легкой руки гости и домочадцы именовали залом, все окна. Но и это мало спасало. Июльское солнце проникало во все щели, духотой обдавало с ног до головы. Таким же оно было и в этот день, но хозяин дома не ощущал жары. Липкий мелкий озноб бил его от головы до пят.
— Наденька! — визгливо позвал он супругу. — Помоги мне, пожалуйста, согреться.
— А чего бы ты пожелал, Саша? — откликнулась из соседней комнаты жена. — Если мучит жажда, могу тебе предложить чайник с холодной заваркой. Разумеется, чай не цейлонский и не индийский, а эрзац из непобедимой великой Германии фюрера. Могу по сусечкам поскрести и добыть ложку или две такого же эрзац-кофе для заварки.
— Да не нужны мне ни эрзац-чай, ни эрзац-кофе, мною овладел какой-то непонятный озноб. Я сейчас от холода весь дрожу. Хотелось бы что-нибудь на себя набросить.
— Саша, да не малярия ли у тебя? — встревожилась жена. — Вот уж действительно одна беда в дом не приходит, за ручку другую ведет. Подожди, я сейчас. — С этими словами она распахнула скрипучие дверцы платяного шкафа и возвратилась в кабинет мужа, неся в руках старенький темно-красный клетчатый плед.
Лет десять назад, уже после гибели брата Павла, Александру Сергеевичу подарили этот плед студенты-выпускники. С тех пор много раз во время ночных приступов астмы он им укутывался, если тело, сломленное порывистым уничтожающим кашлем, начинало зябнуть. На нем даже клеймо какой-то индийской фирмы сохранилось.
— Возьми, Саша, накройся, — жалостливо посоветовала Надежда Яковлевна.
Александр Сергеевич послушно развернул плед, набросил на дряблые плечи, резко опустившиеся от кашля книзу, как будто были они придавлены полутонной нагрузкой, не меньше.
— Смотри-ка, вроде бы помогает. Не зря великие физики первыми заявили, что тепло — это одна из основ человеческого существования. Разве не веет, например, мудростью от такого изречения: «Человек, всегда держи голову в холоде, брюхо в голоде, а ноги в тепле».
— Ты все перепутал, Саша, — улыбнулась Надежда Яковлевна. — Автор этого крылатого выражения не мог употребить в таком сочетании вульгарное слово «брюхо». Тебя бы сейчас любой ученик старшего класса поправил. Или студент.
— Спасибо за комплимент, Наденька, — покачал головой Якушев. — Однако ты не права в одном.
— В чем же?
— Наш скромный техникум до сих пор выпускал не философов, не филологов, а только гидромелиораторов, которые навряд ли точно процитировали бы эту поговорку.