исключения. А вот с едой интересно получается. В сущности, ведь процесс еды сам по себе не слишком эстетичен, нет?
«А что это ваш Семочка ничего не ест?»
Я подумал о детстве, о мучительных походах к родственникам, о том, как сидел, уставясь в тарелку, или пытался спрятаться под стол или отвернуться, чтобы не видеть страшных жующих ртов, пальцев, подносящих еду к накрашенным женским губам.
– Да, – согласился я.
– Сколько накручено всего вокруг культуры еды. А ведь на самом деле наблюдать за едящими людьми не очень приятно. К тому же, когда человек ест, он уязвим. Метафизически, я имею в виду. На Карибах, например, ни в коем случае нельзя, чтобы собака смотрела на едящего человека. Иначе в него вселится злой дух. А там знают толк в злых духах.
– Это там, где вуду?
– Да. Там, где вуду. Но, поскольку пиццу я уже разогрел, а она после микроволновки быстро черствеет, рекомендую вам взять тарелку и уйти на веранду. А я поем здесь. Кьянти налить?
– Валяйте, – сказал я.
Я ел пиццу, отвернувшись к окну, вино оказалось кисловатым, но неплохим, и, кажется, впервые за последнее время мне было хорошо и спокойно. Может, я все-таки со временем приспособлюсь? Смогу есть на людях. Заведу семью. Порадую папу.
Надо будет подробней расспросить его про Ахилла. Этот Ахилл и правда все равно что Ктулху. Древний. Страшный. Спит на дне моря, в ожидании, когда про него вспомнят и проявят должное уважение.
Отсюда, с веранды, я видел временное свое жилище, мокрое, черное, нежилое, набитое ненужными мне вещами и обманутыми книгами. Потом я прожевал кусок пиццы, торопливо заглотнул его, моргнул и вновь уставился во мрак.
На крыльце, черном, как и весь дом, вспыхнул и погас красноватый огонек.
Он, видимо, все-таки смотрел мне в спину, потому что сразу сказал:
– Что?
Я видел в окне свое лицо – оно плавало во мраке как бледный воздушный шарик, сквозь него проступали черные ветки.
– Там кто-то есть. У меня на крыльце. Курит.
Огонек то разгорался, то почти исчезал.
– Вы что, никогда не ждете гостей?
У меня нет гостей, только клиенты. Но с чего бы кто-то из них стал ждать на крыльце, под дождем? Я так и сказал:
– Ну, в общем, нет.
Я представил себе, как надеваю отсыревшую куртку, выхожу под дождь, закрываю за собой одну калитку, открываю другую (при этом на меня сыплются мелкие капли с плетей дикого винограда) и иду к своему/чужому дому, чтобы встретиться лицом к лицу с тем, кто ожидает меня.
– Знаете что, – сказал он, – а давайте я пойду с вами.
Я подумал, что он может вообще сделать, он ведь немногим моложе моего отца, но неожиданно для себя согласился.
– Спасибо.
Было такое чувство, как в детстве, когда я не боялся ничего, потому что рядом со мной шел взрослый. Потом папу чуть не побил какой-то пьяный, которого папа попросил не материться при детях. У него были белые бешеные глаза в редких бледных ресницах, и он надвигался на папу весело и ловко. Я до сих пор помню, как папа, схватив меня за руку, побежал прочь, приговаривая: пойдем скорее, Сенечка, он же сумасшедший!
Сосед накинул свой шикарный дождевик, я – сырую куртку турецкого производства, и мы вышли в сад, раздвигая занавес водяной пыли. Мы прошли столб света, падавшего из окошка веранды, и я вдруг отчетливо увидел висящее в темном воздухе как бы светящееся желтое яблоко, все в мелких каплях.
Под навесом на крыльце сидел кто-то темный, скорчившийся, услышав шаги, он встал. Сигарета прочертила в воздухе огненную дугу и, шипя, упала в траву, а черный человек стоял и молчал. Теперь я увидел, что он гораздо ниже меня, просто стоит на крыльце и оттого кажется высоким.
– Вы к кому? – спросил я, хотя, наверное, надо было спросить «вы кто?».
– К тебе, – хрипловатым высоким голосом сказал человек.
Я не сразу понял, что голос женский.
– Что ж ты даже не позвонил? Я извелась вся.
– Я, пожалуй, пойду, – сказал сосед, – если что, заходите, не стесняйтесь.
Он, наверное, подумал, что это что-то личное. И что я не тот, за кого себя выдаю. А что у меня может быть личное?
Сосед повернулся и пошел по дорожке, его дождевик чуть слышно поскрипывал. Мне стало совсем одиноко. Что ей нужно? Кто она вообще?
Я сказал:
– Вы, наверное, перепутали. Это Дачный переулок. А вам, наверное, нужна Дачная улица.
– Семочка, родной, ну что ты такое говоришь? – Она всплеснула руками. Руки у нее были то ли в митенках, то ли просто длинные черные рукава, как они теперь носят, в воздухе мелькнули, точно отрубленные, белые пальцы и тут же пропали. – Я к тебе пришла. К тебе, солнце мое.
Мне захотелось развернуться и побежать следом за Леонидом Ильичом. Я ее не знал. Я не знал эту женщину. Я давно уже не знал никакой женщины, если честно.
Авантюристка? Воровка? Откуда она знает, как меня зовут?
– Ладно, – сказала женщина, – ладно. Не бойся, я пошутила. Мы не знакомы.
– Не сомневаюсь, – ответил я сухо.
– Но согласись, зыкински получилось? Ты аж заикаться начал.
– Как получилось? – переспросил я.
– Зыкински. Слушай, а чего мы на дожде стоим? Пошли в дом? Холодно же.
– Погоди, – сказал я, – ты вообще кто?
– Ну... – она на миг замялась, и я понял, что она сейчас соврет, – у меня к тебе поручение. От одного человека. Очень важное.
Сейчас она скажет «ничего личного» и вытащит пистолет. Маленький такой дамский пистолетик.
– Врешь, – сказал я.
– Ну, вру, – легко согласилась она, – но ведь и правда холодно.
Я подумал, что выгляжу глупо. Стою на крыльце, не решаюсь войти в свой собственный дом. Ну ладно, не свой собственный. Если она не уйдет, мне что, так и стоять тут? Сосед Леонид Ильич знает, что ко мне кто-то пришел, если что, я могу позвать на помощь. А что, собственно, – «если что»?
От напряжения и неловкости мне захотелось спать.
Струйка воды с карниза пролилась мне за шиворот.
Я сказал:
– Ладно.
И стал шарить по карманам в поисках ключей. Ключи нашлись, но пальцы у меня совсем закоченели, и я уронил ключи в траву, потом долго шарил в темноте, а она светила мне зажигалкой, прикрывая ее от дождя ладонью. Язычок пламени просвечивал сквозь нежную плоть, пальцы казались виноградинками, освещенными солнцем. Так их, кажется, и называют – «дамские пальчики».
Я нашел ключи, распрямился и отворил дверь. Я не хотел, чтобы она оставалась за спиной, а потому втолкнул ее в темную комнату и зажег свет.
Я ее не знал.
Она была совсем юной, хотя сейчас их возраст хрен разберешь. Шестнадцать? Двадцать?
Вдобавок она была вся в черном. Черное бархатное пальто, черная муаровая юбка, из-под которой виднелись черные кружевные чулки, огромные черные ботинки с металлической оковкой – и как она умудряется в них ходить, они же должны сбивать ноги до кости. Ногти у нее были крашены черным лаком. Губы – черной помадой. Волосы черные. Глаза черные. И еще черный блестящий камушек в ноздре.