графства Фландрского свой «золотой» век — XV! Бургундский герцог взял тогда в жены фламандскую герцогиню, а вскоре в этом союзе сильнейшей стала развитая Фландрия. Герцог, а вместе с ним и весь бургундский двор переехал во Фландрию. Фламандско-бургундский двор своей роскошью и блеском галантных увеселений превосходил все европейские дворы. Именно он — не Париж — диктовал моду Европе.
Начался расцвет фламандской живописи, заказчиками которой стали теперь не только церковь и знать, но и богатые горожане. Возник абсолютно новый жанр искусства — портретная живопись. Портреты, выполненные на заказ, не идеализировали современников, оставляли им все их морщины, негреческие носы и двойные-тройные подбородки. Портреты в деталях изображали одежду и интерьеры. В известном «Портрете супругов Арнольфини» Яна ван Эйка, изображающем пару сразу после венчания, невеста уже выглядит глубоко беременной благодаря модному платью, хотя, судя по застеленной кровати, девственность она еще не потеряла. У женщин была мода на беременность. Одежда соответствовала идеалам времени. Кораблестроение, ремесла, торговля, финансы — везде Фландрия была в то время «впереди планеты всей». А фламандское сукно и фламандское кружево! А города — Антверпен, Брюгге, Гент! Слава о их красоте и богатстве шла по всему миру, потому что корабли из Антверпена бороздили просторы всех океанов. Даже то, что Фландрия, как и большинство европейских стран, была под властью колоссальной империи Габсбургов, не мешало до поры до времени ее процветанию.
Беды ее начались, когда Европа в результате начавшейся в XVI веке Реформации оказалась расколотой на протестантский север и католический юг. Фландрия оказалась под властью неистового католика короля Филиппа Второго из гораздо более отсталой феодальной Испании. Ему не было никакого дела до этой жемчужины европейской культуры. Полное повиновение, позволившее бы ему выкачивать деньги из богатой Фландрии — вот чего он жаждал и добивался любыми средствами. Испанские гарнизоны стояли в городах, начала свирепствовать инквизиция, запылали костры. Фламандцы сражались отчаянно, но их правители были католиками, связанными с Испанией, что мешало борьбе за свободу. Фландрия осталась под властью испанской короны и католической церкви, в то время как северные Нидерланды, где было сильно моральное единство народа и протестантских властей освободились, объявили себя республикой и начали процветать.
Заканчивался этот красочный фильм показом картины Брейгеля «Слепые», основанной на библейской притче о слепых: «Если слепой ведет слепого, то оба они упадут в яму». Комментатор не сомневался, что это была картина-предчувствие и призыв к правителям страны, не просто назидательная притча, какие любили фламандцы того времени, но отзвук современных художнику событий.]
Фильм посмотрели, помолчали. Мартин сказал:
— Я «Слепых» с детства помню. Дед купил картинку, вставил в рамочку и повесил над моей кроватью как наказ: будь хорошим католиком, не тянись к плохой компании. Я смотрел, и мне всегда хотелось крикнуть тем, кто еще не упал: «Стойте! Поводырь-то сам слепой! В другую сторону поверните, пока не поздно». Я в детстве верил, что они услышат.
Марина сидела, как будто сосредоточенно читая текст на кассете, а сама думала: «Как же ты мне близок во всем». Она сама — не в детстве, гораздо позже — вычисляла возможность для пятерых, еще не упавших в яму слепых, остаться в живых: второй упадет точно, он уже падает, но третий, идущий следом, должен же своей палкой почувствовать неладное, остановиться и остановить других. Пятьсот лет тому назад нравы были грубее — у современников это шествие вполне возможно вызывало не жалость, а смех: а не греши! Но Марина верила, что Брейгель сам не смеялся. Разве слепые — самые большие грешники? Слепота дана им за грехи? Они больные люди, зачем же их всех в болото?! Поводырь виноват? Но ведь он и сам слепой — значит не он, а тот, кто его поставил на это место. А кто поставил? Сами слепые и поставили. Порочный круг…
Антверпен. Дом Рубенса… Как? Возможно ли это?! Художник, на полотнах которого — роскошь цвета, света и плоти, жил скромно, почти как бюргер! Череда небольших комнат, мебель дорогая (темное дерево, тисненая кожа), но простая, основательная, как и в доме Мартина… Марина переходила из комнаты в комнату, ей дела не было до того, что сам дом — реставрация, хорошо бы реставрация всегда была такой: во всем подлинность, достоверность и пища для воображения. И вещей из настоящего дома Рубенса было много: картины, книги, утварь, даже кресло старейшины гильдии св. Луки[9] , которое подарили Рубенсу антверпенцы, кресло, в котором художник отдыхал от трудов. В этом доме он любил, здесь он играл с детьми, сюда приходили знатные гости, чтобы посмотреть его удивительное собрание картин, и он говорил с ними по-фламандски, испански, итальянски. Роскошным в доме был только Кабинет Искусств — не сейчас, при жизни Рубенса.
Марину всегда удивляло то, что этот красивый, задумчивый, такой естественный в своей изысканности человек, каким он смотрит на нас с автопортретов, создавал грандиозные полотна, в которых все — театр, все — преувеличение. Правда, были еще и пейзажи, и интимные портреты жен, пронзительно проникновенный портрет молодой камеристки инфанты Изабеллы… Чем заслужила эта молодая красавица с чуть циничным всезнающим взглядом счастье быть избранной Великим? Красавиц было много, и многим он отказывал. Художник часто избирает моделью того, в ком находит сходство с собой. Не была ли она в чем- то похожа на самого Рубенса: ведь он тоже был придворным и знал все опасности и хитросплетения жизни при дворе, где одно неверное слово, один неверный жест могли изменить жизнь не в лучшую сторону? Художник, мыслитель, придворный, нежный муж и отец — ему было дано все. И тем не менее на своих автопортретах он грустен…
«У меня появился еще один человек, о котором я буду думать. И я могла бы всего этого не увидеть никогда! Как бы я жила без этого?»
Марина была очарована стариной, вернее, она воспринимала ее не как старину, а как жизнь, которая не имеет времени. Она пребывала в каком-то волшебном состоянии отсутствия временных границ. Была земля, и в ней все было здесь и сейчас: Мартин, его дом, Рубенс, его дом, узкие улочки и просторные площади, которые были своими для фламандского художника и для фламандского учителя…
Что, и это вневременно?
У самого порта набрели на магазинчик.
— Вы зайдите, — посоветовал Мартин ей и Марте. Зашли. Марина сориентировалась первой, увидев на стене плакат с огромным сиреневым фаллосом, и выскочила. Марта, видно, не сразу поняла и задержалась в веселеньком секс-шопе. Стоя рядом с Мартином на тротуаре, Марина пошутила:
— Понравилось там вашей жене.
Мартин рассмеялся. Жена в это время показалась в дверях, сконфуженная. Пошли дальше по улице: батюшки светы! В больших окнах сидели, стояли дамы topless, и хоть бы одна была симпатичной! Тут уж Марта не выдержала и повернула назад к машине. Она плюхнулась на заднее сиденье, сказав что-то по- фламандски. А Марина — и что ей в голову игривые мысли полезли? — с драматической интонацией актрисы из погорелого театра произнесла:
— Горек хлеб их!
На что Мартин, прыснув, ответил:
— Они его обильно шампанским или водкой запивают.
Они были союзниками, а Марта на заднем сиденье разразилась возмущенной речью на фламандском языке, — то ли против их «союза», то ли против местных нравов. Мартин не перевел.
Успокоилась она только у готического собора с двумя разными башнями. Собор Антверпенской Богоматери. Ее английского хватило, чтобы рассказать Марине (с помощью Мартина), что этот древний собор строили два века, но денег, чтобы достроить вторую башню, не хватило, так он и остался с разными по высоте башнями.
«Спасибо, Марта, Вы защитили честь и достоинство своей Фландрии, подмоченное кварталом красных фонарей». Вошли в собор. Тут роль гида взял на себя Мартин и стал показывать полотна Рубенса, которые тот писал специально для собора. Какая чувственность… Христос на кресте — атлант.
— Здесь можно фотографировать, — сказал «гид».
Марина сфотографировала. Его вытянутую руку, красивее которой не видела в своей жизни. Мартин