организовать пространство расколотого мира на основе тех императивов, которые 'экономикоцентристы' глобализма склонны начисто игнорировать. Эти императивы заложены в текстах всех великих мировых религий, но только активизация нравственно-солидаристского сознания способна высветить их тождество, несмотря на различия языка, канона и ритуала.
Эта новая вертикаль, вырастающая в том самом месте, где прервалась горизонталь всемирной вестернизации — в центре Евразии, будет нести и другую нагрузку: противостоять гегемонистским планам 'однополярности'. Союз России и Индии обладает колоссальным антигегемонистским потенциалом, который только сегодня, в логике ответа на полученный вызов, и может по-настоящему раскрыться. Каждый из участников этого союза несет в его копилку свои резервы и ресурсы. Резервом России является потенциал, накопленный в течение трехсотлетнего периода, прошедшего со времен петровской модернизации. Это потенциал нравственно неподпорченного модерна, памятующего об универсалиях Христианства и Просвещения.
На Западе давно уже наблюдается процесс вырождения Просвещения, теряющего интеллектуальный и моральный кругозор и вырождающегося в технологию успеха. Но даже научное знание, не говоря уже о нравственно-религиозной духовности, не должно целиком превращаться в 'непосредственную производительную силу', но должно сохранять интуиции более высокого порядка, приберегаемые на долгосрочную интеллектуальную и моральную перспективу. Иными словами, наука не может целиком ориентироваться на горизонталь 'земных' интересов данного поколения, впадать в грех социоцентризма. Именно социоцентризм, противопоставляющий человека в качестве продукта 'социальной материи' космосу, стал предпосылкой вырождения знания в знание-власть, снабжающее человека средствами покорения мира, но не сопричастности ему, чему учила древняя мудрость.
В России Просвещение, наложившись на специфическую традицию православия, лучше сохранило космические и духовно-телеологические интуиции и интенции, касающиеся высших смыслов бытия. Собственно, если иметь в виду нынешний урон российскому Просвещению, связанный с утечкой умов и подрывом материально-инструментальной базы науки, то он затронул преимущественно знание-продукт или знание-товар, что только и может быть похищенным или вовлеченным в рыночные 'игры обмена'. При всей значимости последнего будем все же отдавать себе отчет в том, что более важным является сохранение духовных и культурных источников, родников знания. Приобщенные к этим родникам деятели Просвещения не могут уехать, ибо система приоритетов не такова, чтобы поддаться соблазнам потребительского общества и 'морали успеха'.
Не меньший по значимости потенциал российской культуры связан с ее этикоцентризмом. Космоцентризм и этикоцентризм нашей культуры являются главной предпосылкой коммуникабельности с индо-буддистской традицией, которую отличают те же доминанты. Различие в том, что обе указанные составляющие российского культурного ядра в шкале времени направлены преимущественно вперед, соответствуя образу 'культуры-проекта', тогда как индо-буддистский духовный синтез в первую очередь мобилизует сберегающие потенции, связанные с образом 'культуры-памяти'. Проект, лишенный настоящей культурной памяти, грозит выродиться в утопическое прожектерство и волюнтаризм, от которых столько раз пострадала Россия. Но и память, лишенная настоящих проспективистских интенций и мироустроительного темперамента, может подменить живое творчество педантизмом собирателей культурного архива или ностальгией оторванной от реальности 'аристократии духа'. Может быть, новая встреча России и Индии, связанная сегодня в первую очередь с насущными геополитическими заботами, станет поворотным пунктом в развитии обеих цивилизаций, нуждающихся во взаимном духовном стимулировании и корректировке курса.
Нам не кажется неправдоподобным предположить, что общество (цивилизация) может существенно измениться вместе с изменением направленности своих внешних контактов. Посткоммунистическое западничество в России, отличающееся явной утрированностью, несомненно, является реакцией на крайности коммунистического запретительства — и в отношении внутренних проявлений человеческой самодеятельности, и в отношении внешних контактов с Западом. Коммунизм действительно помог Западу в одном существенном отношении: своими крайностями он дал жизнь новейшему мифу, будто все изъяны и трагедии современной цивилизации исчерпывающим образом объясняются одним-единственным обстоятельством — существованием 'империи зла'. Однако тенденции, которые столь быстро обнаружились в посткоммунистическую эпоху, подводят нас к мысли: победивший либерализм, лишенный сдержек и противовесов, способен в краткое время породить отнюдь не меньше трагедий и варварских срывов цивилизации, чем коммунизм. Нас уже успело обжечь дыхание этого пламени, обещающего всех согреть, но способного, как видим, стать костром новых холокостов.
В этих условиях поворот к Востоку, причем поворот по вертикали, а не вестернизированной горизонтали, оказывается назревшим не только по соображениям геополитики, но и по логике морали и культуры. Если кризис коммунистической эпохи современники выражали вопросом 'как с помощью Запада избавить мир от всеудушающего тоталитаризма?', то кризис наступившей новой эпохи может быть выражен вопросом 'как с помощью Востока избавить мир от угрозы всеразрушающего социал-дарвинизма?'.
Мы лишь тогда по-настоящему уясним себе значение этого нового 'поворота к Востоку' и заданий, с ним связанных, когда возьмем на себя смелость домыслить до конца логику современного либерализма и те миропотрясательные эффекты, которые способно вызвать ее последовательное претворение в жизнь. Либерализм, мотивированный своим противоборством с коллективистскими крайностями коммунизма, объявил войну всем надиндивидуальным сущностям, всему тому, что выпадает за рамки отношений обмена и адресуется к вере, традиции и энтузиазму. Западноевропейское общество, выросшее из средневековья и в этом смысле в чем-то остающееся 'смешанным', индивидуально-коллективным или религиозно-профанным, не могло вполне удовлетворить радикалов либерализма, требующих чистого механизма обмена. И была найдена страна, подходящая для чистого либерального эксперимента. Ею оказалась посткоммунистическая Россия.
Разрушения, которые успел в ней произвести этот эксперимент всего за семь лет, поражают воображение. Причем, добро бы, если бы это были одни только материальные разрушения, которые, как показал опыт послевоенных Германии и Японии, можно быстро восполнить. Но разрушения носят на самом деле социально-цивилизационный характер, они касаются самих предпосылок цивильного существования людей. Как оказалось, либеральный эксперимент, разрушивший все эти непонятные номиналистически ориентированному демократическому разуму 'надиндивидуальной сущности' отношения, держащиеся на вере и доверии, а не на чистом расчете, пробудил таких демонов, которые по неистовству и антигуманистической одержимости ничуть не уступают демонам коммунизма.
Не будем забывать, что либеральная идеология в нормальном случае живет в условиях по меньшей мере двух противовесов: противовеса истории, сохраняющего 'пережитки', которым, возможно, европейское общество и обязано своей устойчивостью, и противовеса других идеологий, которые слева (социализм) или справа (консерватизм) корректируют ее индивидуалистическо-механистические крайности. Или, как пишет Р. Арон, 'даже в этом обществе, которое позволяет каждому быть самим собой, в индивидуальных сознаниях существует некая область коллективного сознания, более значительная, чем мы могли бы думать. Общество органической дифференциации не смогло бы удерживаться в одном и том же состоянии, если бы вне или поверх договорной формы правления не существовало бы императивов или запретов, ценностей и коллективных святынь, которые привязывают людей ко всему общественному' { Аron R. Les (taреs dе lа реnsее sосiolоgiquе. Раris: 1967. Р. 330. } .
Следовательно, поворот к Востоку в грядущей постлиберальной фазе — это поиски новых опор для ослабленной или подорванной сферы надиндивидуальных императивов, не только поддерживающих и воодушевляющих общественную солидарность, но и образующих необходимую предпосылку преодоления 'закона джунглей', подстерегающего общество всякий раз, когда оно ослабляет свои цивилизационные усилия.
Наши западники, встретившиеся с демоном социал-дарвинистской анархии, которого они не только пробудили, но отчасти успели и реабилитировать, теперь склоняются к мысли о диктатуре. Диктатура — это лозунг не только приватизаторов, утративших доверие избирателей, и властителей, не желающих добровольно уходить. Сегодня это лозунг и тех, кто напуган разгулом беспредела, наступившего вслед за ослаблением права и морали. Получается, что деятели модерна не видят другого способа преодоления развязанной ими анархии, кроме диктатуры. В этом смысле диктатура — это 'не пережиток' традиционной