чубом. Он производил впечатление человека довольно начитанного, сельского учителя, занимавшегося самообразованием. Новичок несколько дней лежал молча, слушая, как я особенно осторожно вел беседу, почти не высказываясь сам. Как-то вечером он приподнялся на постели, и, поддерживая свою простреленную руку, начал длиннейший диспут, и мы, забыв про стены больницы, повели обычный, горячий и бестолковый спор (мой собеседник был настроен анархически).
— А знаете, — внезапно прервал он меня, — если бы вы, пан добродию, попались ко мне в лапы, я бы повесил пана, да не сразу, а над добрым огоньком...
Я внимательно посмотрел на моего собеседника. Это был Ангел, небезызвестный на Украине бандитский атаман.
Прибывшие со мной пленные были, оказывается, поделены на русских и украинцев. Специальная петлюровская комиссия отобрала самых «щирых» и оставила их в лагере, где с благословения Пилсудского формировались новые части УНР (так называемой Украинской народной республики). Остальных отправили куда-то на тяжелые мостовые работы. Не могу вспомнить фамилии, но как сейчас вижу перед собой одного тихого еврейского парня, который все возился со мной во время нашего ужасного путешествия из Житомира. Погиб бедняга — то ли его заколотили надсмотрщики, то ли умер от тифа? Мне передавал о его смерти один пленный из этой партии, каким-то чудом попавший в наш госпиталь. Он один, кажется, и остался в живых из всех 80 человек.
Больничная передышка сыграла большую роль в моей жизни. Я слегка оправился, окреп не только духом, но и телом. Выкарабкаться из польского болота, вернуться к своим в Советскую Россию, выжить, чтоб отомстить, вот о чем непрестанно думал я.
Наступала осень. По радостному тону польских газет я видел, что откат наших войск — печальная действительность. Здоровье мое улучшалось, — скоро опять придется шлепать босыми ногами по липкой, холодной грязи.
До обозу
Меня выписали из больницы и автоматически направили в петлюровский лагерь формирования. Что ж, попробуем напялить новую шкуру!
Под расписку сдают меня в канцелярию лагеря.
Я опять в рваном белье, босой. Молодой офицерик рассеянно заполняет мой анкетный листок. Все проходит необычайно гладко, и через несколько минут я уже нахожусь в помещении второго полка. Это большая конюшня, где с обеих сторон в 2 этажа тянутся нары для солдат. Совершенно ошарашенный, я укладываюсь на свое место.
За отсутствием обмундирования на ученье меня пока не гоняют. Только утром и вечером выхожу на проверку. Пою вместе с другими «Заповидь» Шевченки:
Стихи Шевченки и читки из Гоголя ярко подчеркивали всю бессмыслицу идеологической основы петлюровщины, заключавшейся в попытках возрождения средневековья.
«Старый гетман сидит на вороном коне. Блестит в руках булава; вокруг сердюки, а по сторонам шевелится красное море запорожцев» («Страшная месть» Гоголя).
В обстановке польско-петлюровского лагеря вся эта романтика подергивалась ироническими гримасами. Какие уж тут исторические воспоминания! Парни были больше «в рассуждении того», как бы пограбить дозволенным образом, не подвергаясь ни порке, ни военной опасности. Дисциплины в лагере мало. Офицеры-украинцы срываются на ругань и рукоприкладство. Большинство офицеров — русские. Они чувствуют себя не в своей тарелке.
— По вечерам не поют! — крикнул нам как-то такой офицер, проходя по бараку после 10 час. вечера.
— Не поють, а спивають, — ответил мой сосед. Офицер смолчал.
Лагерь охранялся польским и петлюровским караулом. По вечерам парни лазили по садам и огородам, чтоб пополнить скудное питание. Галицийские дядьки приходили жаловаться на своих украинских родичей. Тех жестоко пороли. Дежурный офицер разыгрывал при этом комедию суда, так что выходило, что сами же шереговцы и одноричники (солдаты и вольноопределяющиеся) присуждали своего товарища к порке.
Длинные прутья всегда лежали наготове. Я с трудом выбрался из казармы, когда при мне засекли двух солдат — парней, пойманных в соседней деревне. Они собрались бежать, да выдал один «дядько», у которого они заночевали в амбаре.
...Я обмозговал план бегства вместе с двумя товарищами. Мои расчеты на возможность возвращения на Украину вместе с петлюровской частью не оправдались. Части комплектовались крайне медленно. Зато все больше приходило народу из госпиталя, и разговоры о большевистском офицере были весьма некстати. Приходилось заблаговременно убираться, пока эти перешептывания не дошли до ушей начальства.
Пока все же мои больничные знакомцы и слушатели меня не выдавали.
Как-то, дня за два до намеченного побега, к нам в барак зашел начальник лагеря. Надо отдать ему справедливость: человек знал, чего хотел, и умел добиваться своего. Он собрал всех в кружок и начал рассказывать об организации «закордонных» курсов, откуда будут посылаться разведчики в большевистский тыл. «Кто мае освиту, — закончил полковник, — записывайся». Лиц с образованием — освитой — было у нас всего несколько человек. Меня притащили «пред светлые очи» атамана и внесли в список. Это решило мою судьбу. Как ни заманчива могла показаться такая перспектива, я и не думал идти на курсы, где меня бы конечно сейчас же расшифровали, да и сам я вряд ли вынес бы тамошнюю науку. Бежать, бежать...
На меня донесли. В тот же вечер я был арестован и отведен в помещенье караульной роты. Помню еще, как дрогнул мой голос, когда я ответил «здесь» на оклик поручика.
Допрос велся офицером из киевских присяжных поверенных. Он старался соблюдать видимость законности. Я горько усмехнулся на вкрадчивое замечание врид. прокурора, что мои объяснения неправдоподобны и что в моих же, мол, интересах рассказать все начистоту и т. д. Дело было плохо: на фактической территории УНР, в лагере формирования, где действовали законы военного времени, обнаружили большевика! Как назло нашелся еще какой-то урядовец (служащий), якобы знавший меня по работе в Киеве.
«Плохо мое дело» — думал я, лежа на своих нарах в караулке. Особенно горько было думать это под разговоры и песни молодых парней.
Я гнал от себя мысли о настоящем, опять убеждаясь, что ожидание смерти — мне по крайней мере — ничего возвышенного не приносит.