Мне все равно было, где «истлевать», но я вспомнил, как за несколько дней до ареста мне удалось выйти из лагеря погулять. Жирная земля, большие развесистые вязы, яблони за изгородями так и пахнули на меня ароматом земли, листвы — жизни. Так же, как деревья, вросли в землю вот эти ядреные молодайки, шлепающие мимо меня по грязи... Перекати-поле, я задержался тут на дороге на мгновение, на месяц. А там понесет меня снова мимо крестьянских девушек, мимо галицийских деревень... И вот — убогая караулка, нищая нара, а потом, дальше?..
Снова спасаюсь. Вадовицкий лагерь
— Если ты упадешь с колокольни и останешься жив,— как это назвать?
— Случай, — отвечает семинарист.
— А если это случится с тобой во второй, в третий раз?
— Привычка.
«Чудеса» утомительны, особенно когда они, как гласит старый анекдот, обращаются в привычку. Но что поделаешь? Меня, как того семинариста, судьба опять бросила с колокольни — и я опять остался жив.
Не знаю, что случилось, — приехала ли какая-то американская комиссия, и хитрый начальник лагеря решил не смущать благонравных упитанных джентльменов, или госпитальный доктор помог,— только в одно ненастное и невыразимо прекрасное утро сорвали с меня петлюровскую форму — разжаловали, так сказать, погрузили в обычном дорожном костюме, т. е. в одном белье, в товарный вагон и отправили в штрафной концентрационный лагерь — в Вадовицы.
Конвойный попался подходящий — плохо грамотный, толковый и незлой парень. Ему импонировало, что его прикомандировали к моей особе — не только пленного, но и государственного преступника. Кроме того, я умел читать и разбирался в польских газетах лучше него. Некоторые шероховатости и опасности представлял лишь вопрос моей кормежки. Но я был очень непритязателен, понимая, что нельзя предъявлять больших требований и к лучшему польскому капралу. Отношения наши стали почти сердечными, когда я неожиданно стал доходной статьей для моего конвоира. Дело в том, что кто-то надоумил его выдавать меня за сошедшего с ума польского солдата. (Кстати сказать, мои злоключения меня должным образом загримировали, и я внешним видом действительно производил впечатление не вполне нормального человека). Обеспечив мое молчаливое согласие, Юзек начал собирать для меня доброхотные даяния, львиную долю которых он брал, разумеется, себе.
И вот лагерь — какие-то погреба, засыпанные сверху землей. Сыро. Чувствительно покусывают крысы. Голодно, холодно. В 5 часов утра показывается здоровенный краснорожий унтер с суковатой палкой в руке, орет:
— Вставать, пся кревь. Вставать! Але юнж-прентко (прытко).
Чуть зазевался, — с наслаждением хватит тебя палкой по чем попало.
Поверка и распределение на работы происходили в обеденное время, когда мы выходили получать резко зловонную жижицу вместе с куском хлеба, — это составляло наш ежедневный утренний рацион.
Слышу протесты возмущенного польского патриота, который цитирует официальные отчеты с указанием, что на каждого пленного полагалось столько-то граммов жиров, углеводов и т. д. Допускаю. Именно поэтому, по-видимому, польские офицеры так охотно шли на административные должности в концентрационных лагерях. В самом деле: и крамолу искореняешь, и самому тепло и сытно.
Ночью, по нужде, выходить опасались. Часовые как-то подстрелили двух парней, вышедших перед рассветом из барака, обвинив их в попытке к бегству. Пресловутая инсценировка бегства и оскорбление начальства стоили жизни не одной сотне наших пленных. Подозрительных зачастую переводили в особый барак, — штрафной барак штрафного лагеря, — откуда уже не выходил почти никто. Я туда не попал только потому, что был все-таки очень слаб и, по диагнозу наших палачей, должен был в скором времени подохнуть и без применения особых мер.
Не успел я прибыть в лагерь, как капрал направил меня на работу: ползать на коленях по лужайке, очищая ее до последней травинки. Произошел следующий диалог:
Я. — Болен сейчас, не могу идти на работу.
Капрал (с издевательством). Хворый, пся кревь. Зараз будешь здрув.
Хлоп — и меня ожгло по щеке. Я повалился на землю.
Только с трудом поднявшись на ноги, я понял, что собственно произошло, так ново было это ощущение, — первый раз в жизни получил пощечину. Я чуть ли не собрался драться с капралом, до того обезумел от злости.
Если бы мой собеседник внимательно посмотрел на меня, подметил выражение лица, — меня можно было бы расстрелять на самом законном основании. Но капрал менее всего вдавался в психологию; он дал мне еще одного тумака, от которого я снова свалился, пнул меня ногой и ушел по своим делам.
Не надолго хватило зарядки, полученной мной в госпитале в Станиславове. Через несколько дней я перестал подниматься с нар за получением пищи. Опять открылись залеченные было болячки. Не знаю, нужно ли добавлять, — разве для сведения подростков и то очень наивных, — что никакой возможности помыться или постирать белье не представлялось.
Тянулись мучительные дни. Капрал оставил в покое лишь после того, как зверски избил палкой, не заставив меня даже открыть глаз. Я был в таком состоянии, что ударов почти не чувствовал.
В околоток
Обратиться к врачу в околоток? — Старший врач, еврей, капитан, выходил на прием с хлыстом и собакой. Подвергались осмотру только исполосованные хлыстом и искусанные больные, не имевшие физической возможности спастись от четвероногого и двуногого зверя. Хоть я и дошел уже до такого счастливого самочувствия, — никак не мог взвинтить себя на это решение.
Как-то у меня созрел такой план: врач — еврей, у меня был отдаленный родственник — довольно видный сионист, бессменный делегат на мировые сионистские конгрессы. Не пойти ли с этой карты? Если «пан капитан» хоть как-нибудь подозрителен по сионизму, он может снизойти к «племяннику». Терять мне было нечего.
В ясный, холодный, осенний день я, ковыляя, отправился на врачебный осмотр. Капрал удивился моей прыти, но милостиво отпустил. И для такого малоутешительного визита требовалось особое разрешение.
Доктор Бергман оказался на этот раз в сравнительно хорошем настроении. Он внимательно выслушал раненого, пришедшего с костылем, и потом, вырвав костыль, избил калеку и заставил его на одной ноге допрыгать до выходной двери. Закончив эту трудную операцию, он обратился ко мне.
До чего может дойти человеческая подлость! Ни в отвратительной сцене, свидетелем которой я был, ни во мне самом ничего смешного, казалось бы, не было. Однако санитар радостным хохотом встретил упражнения «пана капитана».
Подобострастно и в то же время фамильярно-ободряюще глядел он на своего начальника, заранее предвкушая новую молодецкую штуку, которую военврач учинит со мной.
— Знаете ли вы г-на Самюэля, — быстро обратился я к капитану по-немецки, выхватывая инициативу.
— Раз как-то встретил его в Базеле, — ответил по-немецки же капитан, глядя на меня во все глаза.