о «педерастах», в смысле не гомосексуалистах, а просто эксцентричных, слегка повернутых, а то и вовсе сумасшедших. Но для писателя безумие, по его мнению, было нормой. Художнику нужно слегка свихнуться, чтобы выжить в нашем безумном мире. В хорошем настроении он даже снисходил до таких заявлений:
— Знаешь, Генри, думаю, в тебе это есть. Похоже, ты достаточно псих, чтобы сойти за художника. Тебе не хватает только таланта.
Не помню, чтобы ему понравилось хоть что-нибудь из моей писанины.
— Ну, для начала, — сказал он, — ты используешь слишком много сложных слов. Ты это знаешь?
Я знал. Я знал, что он сейчас медленно читает словарь, который содержал около полумиллиона слов. А как он его читал? Он вырывал каждый день новую страницу и засовывал в карман пальто. В метро, в автобусе или поджидая кого-нибудь в офисе, он доставал страничку и изучал ее, обращая внимание не только на значение слова, но и на произношение и происхождение. Поэтому он частенько поправлял меня в употреблении слов и произношении.
Есть такое слово — «апофеоз». Я произносил его с ударение на первое «о», а надо было — на второе. Алек любил ловить меня на ошибках — иногда звонил ни свет ни заря, чтобы спросить, знаю ли я то или иное слово.
Но дело было не только в длинных словах, которые затрудняли ему чтение, мои истории вообще казались ему сухими и скучными. Он посоветовал мне почитать Мопассана или Моэма. Уж они-то знали, как это делается! Он был прав, оба этих писателя — чудесные мастера своего жанра, но я тогда не придавал большого значения умению. Мои любимые писатели пошли гораздо дальше — они творил и… не знаю чем, кишками, наверное, или другим странными частями тела, и их совершенно не волновало, поймет кто-нибудь или нет. Они адресовали свои произведения элите, и странно, что при этом умудрялись достучаться не только до равных себе, но и до безумцев вроде меня и даже до мало читающих простаков. Но вообще-то они, конечно, писали для собственного удовольствия. Им не нужно было соответствовать чьим-то запросам — ни тебе начальника, ни тебе стабильного дохода, да и узнают о твоем гении в лучшем случае лет через пятьдесят.
Алек не мог понять, как можно мириться с такой отсрочкой. Ему нужны были результаты — и быстро. Художник вроде Ван Гога, который за всю свою жизнь не продал ни одной картины, был, по мнению Алека, не столько гением, сколько простофилей. Мог бы рисовать планы домов или дорожные знаки, вместо того чтобы нахлебничать у брата. И все же Алека такие люди привлекали: он просто бредил книгой Моэма о Гогене — «Луна и грош». Ему даже нравилась идея Гогена оставить прибыльную работенку и жену, чтобы поехать на Таити и там рисовать.
— Вот что может случиться однажды с тобой, — говорил он. — Так и вижу, как ты собираешь свои пожитки и укатываешь в Гималаи.
Мою любовь к Азии и азиатам он не понимал вовсе. В свое оправдание я приводил другие примеры привязанности к Востоку: Лафкадио Херн из Нью-Орлеана, чьи истории ему нравились, когда-то уехал в Японию, где женился на японке и написал большую часть своих произведений.
— Да, Ген, — соглашался Алек, — но не забывай, что сам Херн был наполовину грек, наполовину ирландец. Это тебе не среднестатистический американец.
Я спорил, приводил в пример Марко Поло и других путешественников, но Алека это не вдохновляло.
— Ты любишь каких-то сдвинутых эксцентриков, — сказал он.
Несмотря на скепсис, мой друг все же был очень ко мне привязан. Я думаю, он втайне сожалел, что сам такой «обычный» и «среднестатистический», хотя мало кто из наших знакомых решился бы на такие эпитеты в его адрес.
Конечно, одевался он самым обычным образом. Ну разве что неряшливо и не очень чисто… (Он приклеивал записки на зеркало перед раковиной с напоминанием самому себе вымыть все тело, а не только руки и лицо.) Он то и дело просил меня подойти и понюхать.
— Скажи честно, — просил он, — от меня воняет? Я такой ленивый, мне жаль тратить силы на то, чтобы вымыть задницу. Честно.
От него действительно иногда воняло. По крайней мере изо рта — постоянно, а все из-за пьянства, курения и небрежного отношения к зубам.
— Погляди на них, — иногда говорил он, — отвратительно, да? Какие-то клыки, а не зубы, да?
Как видите, он не стеснялся признаваться в своих недостатках и слабостях. Он даже находил удовольствие в том, чтобы выставлять их напоказ, по крайней мере со мной. Алек считал, что настоящему другу можно рассказать о себе все. Даже об инцесте? Так это самое оно!
От него могло нести, как от лошади или даже как из конюшни! Он часто ложился спать не снимая ботинок или вылезал из постели и натирал ботинки простыней. Живя в свинарнике и будучи последним раздолбаем, Алек все же считал себя вправе указывать сестре, как вести себя с мужчинами. Он советовал ей — и это был правильный совет — не верить никому из них, даже самым воспитанным, а особенно тем, кто умеет заговаривать зубы. (Уж об этом он мог говорить с полной ответственностью, потому что в искусстве заговаривать зубы ему не было равных.)
Правда, думаю, заключается в том, что мы оба относились к «исповедальному» типу. Я прочел все произведения в этом жанре, включая Августина Блаженного (кроме «Исповеди» Жан-Жака Руссо), а также знаменитый дневник Марии Башкирцевой и «Интимный дневник» Анри Амиля.
Самую объемную исповедь, в тринадцати томах, которую, кажется, прочитали уже все, я бросил, дойдя до середины первого тома (я имею в виду «Воспоминания» Казановы). Алек любил, когда я рассказывал о таких книгах, но говорил, что у него нет времени, чтобы их читать. Конечно, он нашел время, чтобы прочесть «Дневник Фанни Хилл». Но что это за стыдливая мимоза по сравнению с «Моей тайной жизнью», написанной неизвестным джентльменом викторианской эпохи. Кажется, я заразил друга своей страстью к Кнуту Гамсуну, и, к моему удивлению, он прочел две или три его книги, одобрив мой выбор. Впрочем, я вообще мало встречал людей, кому бы Гамсун не понравился. Жозеф Дельтей как-то писал, что тот, кто не любит свою мать, чудовище. Я бы сказал то же самое о Кнуте Гамсуне. Было еще несколько хороших писателей, которых Алек полюбил без моей подсказки. Как ни странно, двое из них числились среди любимчиков Стэнли — Джозеф Конрад и Анатоль Франс. Алек также восхищался Джеком Лондоном и Максимом Горьким. Они, между прочим, очень похожи: оба переведены на пятьдесят языков, включая китайский и японский, оба прошли через «университеты жизни», думаю, оба жадно читали, хоть и не получили хорошего образования, оба пользовались любовью читателей, оба писали от чистого сердца, хотя и не без грязи. Когда дело касается таких писателей, становится не важно, на каком языке они пишут, — их понимают всегда и везде.
От такого шумного и любознательного сплетника, как Алек, нельзя было ничего скрыть — он питался чужими бедами.
Несмотря на свою «почти влюбленность» в школьную учительницу, он поддерживал близкие отношения с блондинкой по имени Лила и ее старшей сестрой. Когда одна из сестер засыпала, наш проказник тихонько перебирался к другой. Как вы понимаете, весьма пикантная ситуация. Понятно, что, если бы речь шла о женитьбе, Алек выбрал бы младшую — Лилу, но он всегда оставлял для себя путь к отступлению. Однажды, в очередном приступе откровенности, он признался мне, что в постели предпочитает старшую сестру — не потому, что она более опытна, а потому, что у нее невроз. Она действительно всегда была на грани истерики. Мой друг уверял, что это на пользу сексу, но приходится быть очень осторожным, ведь рядом спит младшая сестрица. Когда он однажды попытался увести старшенькую в другую комнату, она пронзительно закричала и начала кусаться и визжать.
Алеку нравилась рискованность этой ситуации. Даже когда его ловили с поличным, этот первоклассный лжец и отличный актер умудрялся выходить сухим из воды. Я могу легко представить его себе в роли адвоката — преступники его бы очень любили. Однако «Преступление и наказание» Достоевского оставило моего приятеля равнодушным — слишком сентиментально, сказал он и глубокомысленно заявил, что там речь идет не о конкретном преступлении и наказании, а о Преступлении и Наказании вообще. Тогда я сказал ему, что он сам — живой пример Преступления и Наказания в одном лице, а вместо проститутки из романа — Сони, кажется? — у него школьная учительница. Ему это смешным не показалось.
Если я и останавливаюсь на его слабостях, то только потому, что, как и в случае с Максом Уинтропом,