Был пятый час полета, когда тяжелая машина, накренившись и вибрируя всем корпусом, повернула на материк. Надсадный гул турбин пролетел над мертвой заснеженной пустыней и пропал среди полей торосистого льда.

В полутьме пилотской кабины, где все так же мигали сигнальные лампочки и зеленым огнем полыхали циферблаты приборов, ручки, указатели, кнопки, радист, потягиваясь и зевая, сказал:

— Переключайтесь на приемник.

Он нашел станцию и тщательно отстроился. Теперь можно было послушать музыку. Время от времени мелодию рвали телеграфные сигналы: работал радиомаяк. Они пойдут домой, держа на его позывные. Радист представил, как из глубин ночи на этот телеграфный писк спешат самолеты... Он снова зевнул и посмотрел на командира. Летчик сидел в той же позе, что и четыре часа назад. Тяжелая застывшая фигура.

Командир

«Боги октябрьских туманов и моросящих дождей...»

Впервые командир услышал эти слова на полевом аэродроме осенним вечером двадцать лет назад. Они неизменно приходили ему на ум, как только он узнавал музыку.

Едва пианист взял несколько аккордов, летчик вспомнил далекую военную осень, багровую луну над летным полем и пустые стоянки — сиротливые просветы в темных рядах самолетов. Эта картина навечно срослась с музыкой, как срослась с ней память о человеке, сказавшем однажды «боги октябрьских туманов и моросящих дождей»..

Он сидел у окна в дощатом бараке, глядя на раскисший аэродром. По стеклу бежали потоки воды. В бараке было душно, пахло сырой одеждой, и звучала музыка, которую он слышал сейчас в своих телефонах.

Все продолжали молчать и после того, как музыка смолкла. Он помнит, какую неловкость и даже беспокойство испытал, сидя спиной к летчикам и ничего не ощущая за собой, кроме тишины и внезапной пустоты. Он уже хотел оглянуться, когда летчики и механики зашевелились, закашляли, и кто-то из угла лениво заметил, что очень уж пасмурная, прямо по сезону музыка, ни дать ни взять — последние метеосводки. Летчики рассмеялись. И тут незнакомый молодой голос сказал: дескать, нет ничего удивительного, что кто-то уловил в музыке осеннее настроение. Композитора, написавшего этот концерт, и еще одного его современника, их так и называли — боги октябрьских туманов и моросящих дождей. Это было сказано высоким отчетливым голосом, не то чтобы громко, но как-то неожиданно весело, и в бараке, где снова переговаривались и спорили сиплыми голосами, стало тихо. Тогда командир, наконец, повернулся и увидел мальчишку в новенькой офицерской шинели.

«...и моросящих дождей, — растерянно повторил он, голос его сорвался. — Простите, я должен представиться».

Со скамьи поднялся младший лейтенант с темными глазами и ярким румянцем на нежном, почти детском лице. Он выпалил: был студентом, занимался в аэроклубе, потом училище, полный курс за десять месяцев, прибыл для дальнейшего прохождения службы, готов летать.

Командир пожал плечами и показал на окно, за которым мокли самолеты. Успеется. Поменьше прыти, сокол, недельку-другую поковыряешься в зоне, а там видно будет.

Но двух недель не понадобилось.

«Довольно, — сказал он мальчишке после третьего или четвертого полета в зону. — Ученого учить, знаешь... — И вдруг с раздражением подумал, как это у них у некоторых все само собой получается, точно они летчиками родились. Вот и этот, двадцатилетний сосунок. Изучал что-то там у себя в институте, бросил, стал летчиком, а мог кем угодно стать... — Пошли, посмотрим твою машину».

По дороге мальчишка рассказывал, что в училище недавно пришла новая техника, ему не довелось полетать, он жалеет, но надеется наверстать упущенное в боевом полку. Летчики злорадно ухмылялись. С машины стащили чехол. Перед ними стоял старый залатанный истребитель.

«Ничего, — сказал мальчишка, выпятив губы, — сойдет и этот. Тригей поднялся в небо на навозном жуке».

Вот так он открывался. Неожиданно, за словом или жестом. Пристально глядя на командира, младший лейтенант кивал головой: да, конечно, разумеется, слушаюсь, товарищ майор; он мог, обращаясь к полковому врачу, бросить: «Как поживаете, док?» — и это не выглядело ни фамильярностью, ни игрой...

Мальчишка был сыном архитектора.

«Ну как же, — говорил он, — вы, наверное, видели: фабрика-кухня, такое серое здание на столбах, бетонные стены, ленточное остекление... Ранняя работа. Тогда многие так строили. Не знаете? Или еще, уже в другом стиле — речной вокзал. Бывали в Москве? Помните? Ну вот, я же говорил».

С безотчетным любопытством командир приглядывался к мальчишке. Ему казалось забавным, что тот таскает в планшетке томик стихов. Командир забыл, что это были за стихи, помнит только рисунок на обложке — венок из полевых цветов и какая-то дудка. Мальчишка и сам писал стихи (кропал, сказал он), но по совету деда бросил. («Для всех будет лучше, — сказал дед, — если ты перестанешь рифмовать».)

«Забавный старик, но немного брюзга, — вздохнул мальчишка. — Знаете, — сказал он неожиданно, — у него всегда сходились даже самые трудные пасьянсы».

Он попросил карты и тут же принялся учить Яснецова, своего ведущего, раскладывать «Марию Стюарт». Яснецов путался и чертыхался.

«Не ругайся, — утешал он летчика. — Все в порядке. Пасьянс — по-французски значит терпение».

Мальчишка произнес слово «пасьянс» немного в нос, немного играя, будто передразнивал деда или своих учителей, и командир вдруг понял, почему он приглядывается к младшему лейтенанту и думает о нем, почему доктор зачастил в барак к летчикам, а механики, встречая мальчишку из полета и осматривая его машину, простуженно басят: «Смотри, парень...» Веселый краснобай, живой и общительный — весь на виду, нетерпеливый, но всегда внимательный и учтивый, он не был одним из них. Слушая его, летчики, наверное, думали о том, что они упустили в жизни и чего им уже никогда не наверстать. Командир увидел их всех — взрослые, огрубевшие, придавленные грузом многих смертей. Да и до войны большинство из них немного успели повидать — семилетка, техникум или завод, летная школа, казарма...

Он и потом еще долго не мог избавиться от этого странного чувства — раздражительности, смешанной с изумлением. Не потому ли он брал иногда мальчишку себе в пару? «Расходимся! — кричал командир после атаки. — Уходи, уходи...» Бросив истребитель на крыло, он оглядывался: в небе, заполненном чадящими и падающими самолетами, машина ведомого, задрав нос, по крутой петле лезла вверх. Мальчишка спокойно выбирался из заварухи, так толково, так чисто выполняя маневр, точно это было на экзамене в летной школе...

Как-то вечером забежала дочь. Всегдашняя просьба: не посидишь ли с Наташкой. Дочь сидела у стола, не снимая шубы, с сигареткой, а он неожиданно для себя спросил, кто такой Тригей.

«Тригей? — переспросила она. — Погоди... Ах, Тригей! У Аристофана был такой герой. Ну да, проныра-крестьянин. Все лаялся с богами. Вспомнила: поднялся на Олимп на навозном жуке».

Командир бросил взгляд на часы и окликнул второго пилота. Тот кивнул и выпустил штурвал из рук. Неторопливыми движениями он снял кресло с тормозов, отодвинул его от колонки управления и уселся, вытянув ноги и прикрыв глаза рукой. Изголовье с телефонами он не снял.

...Ракета над летным полем, и они снова бежали к своим машинам, а потом воздух, чужие самолеты, дрожь машины и толчки ручки, когда начинают работать все твои пулеметы, вспышки трассирующих пуль, ругань и крики в шлемофонах. Казалось, они живут в горячечном сне, который вот-вот должен кончиться, но никак не кончается... В осенних сумерках эскадрилья свободным строем возвращалась домой — тут он приходил в себя и начинал замечать время.

Мальчишка появлялся в бараке осунувшийся, но по-прежнему румяный, разве чуть менее

Вы читаете Дом и дорога
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату