оживленная. Она улыбалась и раскланивалась со знакомыми, ее уже многие знали в аэропорту.
Он заставлял себя рассуждать-спокойно. Вот она просто любит, и ничего больше ей как будто не надо. Любит, пока любится, не рассуждая, ничего не требуя взамен. Может, в любви вовсе и не надо стараться понять, какая она, твоя любовь. Да и что это была бы за любовь, если она начиналась с оценок и сравнений. Наверное, он умничает, мудрит больше, чем следует?. Нет, здесь он честен. Ведь на первых порах он и не думал ни о чем, кроме свиданий, жил от встречи до встречи, радовался малости, а вот теперь стал требовательней, нетерпимей. Я люблю, значит я хочу, чтобы любили меня. Чего же я хочу? Ясности? Равновесия? Удобств? Удобной любви? Но в том-то, должно быть, и суть любви, в том ее мука, что она сама неопределенность. В конце концов, думал он, любовь не обязательно требует взаимности. Любить — уже довольно.
Он больше не заговаривал с ней о будущем, видя, как решительно отводит она эти разговоры. Пусть будет так, думал он. У каждого свой образ любви, свой идеал. Один любит, другой позволяет себя любить. Старая песня, надо бы понять. Пусть все остается, как есть. Но в этом его отказе, в этой мере, такой радикальной и такой простой на вид, простоты не было, потому что оставалась все та же неутоленность.
Тут, конечно же, нетрудно было догадаться, что не любит она его, хотя, с другой стороны, это не было выражено с определенностью, которая не оставляла бы никаких надежд. Тут все не просто и не ясно, говорил он себе и держался за эту неясность.
Они вернулись тогда из Тикси. Его привычно поразило тепло и запах свежескошенной травы на летном поле. Он поежился, вспомнив оставленный аэродром: голые сопки под свинцовым небом, ветер и за сеткой холодного дождя темные суда на рейде.
Пока он ехал с аэродрома, сумерки совсем сгустились. Такси нырнуло в пыльные ущелья улиц, замелькали огни, трамваи, неоновые вывески. В первом же магазине он купил две бутылки вина, сыр и большую сетку крымских яблок.
Ее еще не было. Он бросил покупки на стол, сел в кресло, но тут же поднялся, походил по комнате, вымыл яблоки, нарезал сыр. Она должна была прийти с минуты на минуту.
Когда перестали шуметь трамваи, он открыл бутылку вина, выпил рюмку, потом налил вина в стакан, снова выпил, пожевал сыру. Он сидел, не зажигая света. Под утро сигареты у него кончились, и он не заметил, как уснул.
Сквозь сон он услышал музыку и узнал четкий ритм отрывистых фортепьянных аккордов: над площадью надрывалось радио. Часы показывали полдень. В горле у него пересохло, ломило в висках. Он открыл окно. На белые недостроенные здания невозможно было смотреть, а он до рези в глазах вглядывался в привычный пейзаж, словно видел его впервые — площадь, два красных трамвая на ней, сухая трава вдоль путей, залитая машинным маслом.
Сейчас в телефонах гремел знакомый оркестр. Рокот фортепьяно нес с собой все, что ему так и не удалось забыть, перебороть, убить в себе, и он снова ощущал запах пыли и битого кирпича и видел два красных трамвая на пустой раскаленной площади.
Радист
Спокойно, сказал себе радист. Нормальный ход. Чего я на стену лезу. Экипаж не хуже всякого, другого. По совести сказать, совсем неплохой экипаж. Серьезные ребята. Молчат, правда, да только что тут толковать. Ну, допустим, не нравятся им мои дела. А дальше? Что они могут сказать? Некрасиво? Так это и мне известно, не вчера же я родился. Вот и командир, тоже ведь ничего не сказал сперва. Хотя, конечно, он не из говорунов, всегда молчит, смотрит тяжело, и вид у него такой, будто все он понимает. А что он понимает, скажи на милость! Однажды, видно, решил, что добрался до сути, до корней, понял, что хорошо и что плохо, и теперь меряет своим аршином каждого. Ему, должно быть, странно, что другие не хотят понять того, что он понял... Ну, есть у меня семья, дочь есть, жена. Так и той, другой, это не надо объяснять. И мне не надо, черт возьми! Осуждают. Но ведь не знают ничего о ней, не знают, что у нас было раньше и как все получилось потом. Встретились нынче в Талагах, виделись, пока там сидели, пришла проводить. Вот и все. А для командира это шуры-муры. Что, мол, тут рядить, тут, мол, все проще простого. Решил, что суд будет править. Суд править, вот именно. Отец-командир. А что он знает? И как может судить меня, нас? На поверхности-то лишь одно. А для него все просто, однозначно. Для него жизнь только в тех рамках, какие он установил. Узкий мужик, без теплоты. Неуютно с ним, точно ты на свету, точно на солнце. Все вдруг делается отчетливым, жестким, без всяких там полутонов. Может, потому и недолюбливают его. Ну да. Не потому недолюбливают, что кто-то не может словчить, выкрутиться, избежать наказания, а просто бывает, что тебе и самому не все ясно. А он тут как тут, лицо строгое, изучающее: отвечай! Вот тогда, на разборе истории с двумя самолетами. Никто же не спорил, диспетчер виноват, а с другой стороны, в наставлении насчет таких случаев имеются только самые общие рекомендации. Правильно ведь говорили. А потом нечеткие доклады с борта... Сложное дело. А он встал, смотрит на оплошавшего диспетчера и тихо так говорит: «Вещи надо называть своими именами. В нашем деле ответ должен быть простой. Ответ и расплата. В нашем деле...» Он такой, не боится быть несправедливым. Для него не имеет значения, что вы о нем подумали. Сказал про меня «кобель», а таких словечек можно настричь сколько угодно. Собак навешать легко, все мы не ангелы... Выдавил из себя «кобель», будто все этим сказал, будто нет здесь для него никаких загадок. А я не знаю, как мне надо было поступить, и не верю, чтобы кто-то мог знать. Не знаю, как решать загадки. Да и не загадки это, а жизнь просто-напросто. Ну хорошо, семья, дом, а с другой стороны, она и я. Поди разберись. И вот появляется командир. Невозмутимый, точно все он видел и все знает. Ну, а что он знает и может сказать? Про обязанности, долг? Разве что-нибудь изменилось после той встречи? Как поймет он нас, если мы и сами себя не понимаем. Видно, что-то недосказанное осталось между нами, когда мы раньше расстались, какая-то непрожитая жизнь... Бог даст, все разрешится. Что над душой стоять! Осуждают. Даже штурман, воды не замутит, и тот... А я не собираюсь им ничего рассказывать и не надеюсь на понимание или там интерес. Да и не такая уж это задача, если разобраться... Ничего, утрясется. А командир? И раньше через губу разговаривал, а теперь и вовсе сычом смотрит. Давно ведь мог сказать: «Катись отсюда!» У него достало бы связей заполучить другого радиста, да и кто отказался бы с ним летать. Так ему, видать, не то требуется, не радист ему нужен. Ему надо, чтобы я понял, признал его правоту, покаялся... Плевать, я закинул бы думать о нем, так ведь он выжидает, ждет, когда я образумлюсь, когда пойму, что неправ, плох, непорядочен, а он и отговаривать меня не будет, убеждать или наставлять, а просто посмотрит из-под рыжих бровей, и лицо его не изобразит ничего, а я все должен буду понять. С какой стати? И почему, спрашивается, стало вдруг важно, что он скажет и что подумает. Ладно, герой войны, ветеран. Понимаем. Большая жизнь, опыт... Внушают уважение. Но тут и другое. Это его немногословие, эта уверенность в себе. Что за ними? Сила, выходит, в нем есть и мне с этой силой мириться надо. Но я хочу решать сам, своя башка на плечах. Сила, превосходство... А это ведь так, чего там ни говори и как ни верти. Он и в мелочах спуску не дает. Да, никакого панибратства — субординация, порядок, опрятность, Вот ты сказал что-то не то... Ну, что значит «не то», просто не к месту иной раз сказал, а он молча посмотрел, и тебе уже кисло, нехорошо тебе, и во рту точно гадость какая, и чувствуешь, что дурак ты, ничтожество. Лучше бы отчитал, устроил разнос. А то ведь ничего и не произошло вроде, будто это не ты, а кто-то другой дал промашку, и только чувствуешь, что вина твоя с тобой и никуда тебе от нее не деться. Вина? Ну да, вина там или стыд, или еще что-нибудь в этом роде... Говоришь, пытаешься убедить себя в правоте, а думаешь малость не так, как говоришь, какая-то мысль задняя есть. О командире думаешь и перед ним хочешь оправдаться. Как раз в нем вся недолга. Кошмарное же дело... Живешь, все у тебя по уму: работа, грамоты и премии, квартира. Дочку в фигурное катание определил. Все в порядке. И сам ты себе никакой блажи не позволяешь, всяких левых ходов... Ну, было, хватит об этом. Живешь, значит, работаешь, обзаводишься семьей, дружки у тебя есть, все нормально, а потом встречается тебе вот такой бука с прокуренными усами и без всяких усилий входит в твою жизнь. Без всяких усилий и даже не думая об этом. И ты, хотя уже распечатал четвертый десяток, начинаешь мельтешиться, начинаешь думать, как бы это тебе утвердиться, приобрести вес хотя бы в собственных глазах, и вот уже замечаешь свое пристрастие к «идиотским» (так он сказал) анекдотам, в голове у тебя, оказывается, мешанина, а бойкость твоя есть не