детской лопаткой в руках и глядел, как мальчишки работают. Наконец те заметили его.
— Эй ты, — сказали они. — Давай сюда.
Он бросил лопатку и вместе со всеми начал катать шары из рыхлого сырого снега. Он катал шары и радовался тому, как они росли на глазах и скоро делались такими большими, что катить их одному становилось не под силу. Мальчишки подбегали забрать готовый шар и были недовольны, что он медленно работает.
Совсем стемнело. В сквере зажглись фонари. А мальчишки все лепили и лепили снежных баб. Он очень устал, ему хотелось поговорить с новыми знакомыми, но тем было не до разговоров, и он молча продолжал катать снежные шары между деревьями.
Мать, возвращаясь с работы, окликнула его. Он медленно подошел и взял ее за руку. Поднимались они долго, он отдыхал на каждой площадке. Его усадили на кухне и стали снимать намокшие валенки. С них текла вода. Мать с бабушкой что-то выговаривали ему, а он сидел и думал, как в это время мальчишки с криком ставят один снежный ком на другой и как из этого получается толстый снежный человек.
Проснувшись среди ночи, мальчик все вспомнил опять. Он отбросил одеяло и, шлепая по полу босыми ногами, подошел к окну. Фонари уже не горели. Пустой сквер был залит голубоватым лунным светом. Там, среди черных деревьев, одиноко стояли снежные уродцы.
«Спасибо, старый друг, за память. Вот и еще один десяток долой. Видно, уж не мечтать о доблестях, о подвигах, о славе... Прошла молодость. Ну да бог с ней! Ни за какие коврижки я бы не согласился вернуть то время. Врем ведь себе отчаянно, вспоминая юность. А что она такое? Неуверенность, робость, ожидания, ошибки, пропасть пустых надежд. Тяжкое бремя, если вдуматься...
С какой стати, Валерия, ты взялась ворошить прошлое? Хотя, припоминаю, ты и раньше расспрашивала о нем. Понятный, в общем, интерес к красивому ребенку. Совершенно по-женски. В самом деле, приятно было видеть, как Севка возвращается из школы и идет по двору нарядный, неизменно вежливый, скромный.
Боюсь, я разочарую тебя. В моем распоряжении нет ничего, лишь случайные редкие встречи. Я, в сущности, не знал его. Правда, по какой-то линии мы были с ним в родстве, но я не больно охоч до визитов к родственникам и не терплю ритуальных чаепитии и разговоров с полузнакомыми людьми... Короче, знаю совсем немного. Вот только сейчас вспомнил, что Севка был болен. Еще в раннем детстве врачи обнаружили у него болезнь сердца. Он стал подолгу жить в санатории — двухэтажные корпуса, длинный, выкрашенный зеленой краской глухой забор и вечно закрытые ворота.
С неистребимым упрямством Севка убегал из санатория, не обращая внимания на уговоры врачей и слезы матери. Однажды я встретил его одного на дачной платформе. В санаторской рубашке и коротких штанах он расхаживал под навесом, бросая нетерпеливые взгляды на поворот, из-за которого должна была появиться электричка. Без сомнения, это был очередной побег. У меня не хватило решимости вернуть его. Он, пожалуй, пошел бы со мной, но с тех пор, уверен, стал бы считать меня своим заклятым врагом.
К платформе подкатила электричка. Севка быстро вошел в вагон и сел у окна, прижавшись лбом к стеклу. Он сидел неподвижно. Что жило тогда в его детском сердце? О чем думал он?...»
2
«Армия шла по равнинам Брабанта...» Мальчик читал, забравшись с ногами на диван и придвинув к себе настольную лампу. За окном тонко пел осенний ветер и летели листья с тополей.
«...Армия аркебузиров и лучников, рослых копейщиков, рваных драбантов, тощих ландскнехтов...» Армия шагала по плоским глинистым равнинам мимо мутных рек и маленьких городков. Солдаты шли ночью в сыром тумане, и мальчик видел, как блестят под луной их оружие и латы.
Он любил читать о героях, о рыцарях, ездивших верхом в дождь ради своих возлюбленных, о солдатах, куривших трубки в храмах во время обедни, о квакерах, ни перед кем не снимавших своих широкополых шляп. Как-то он услышал выражение «дьявольская гордыня» и потом часто произносил эти слова, чтобы послушать, как они звучат.
Однажды учитель истории рассказывал про Тиберия Гракха, который вопреки закону вторично выставил свою кандидатуру на должность народного трибуна. В день выборов противники Гракха с оружием в руках ворвались на форум и разогнали народ. Тиберий Гракх пытался бежать, сказал учитель, но запутался в тоге, упал и был убит.
...Пестрая толпа шумела на площади, Гракх убегал, подняв пурпурную тогу, а он вышел из-за парты и срывающимся голосом выкрикнул:
— Это некрасиво! Это не по-мужски!
В классе рассмеялись. Он залился краской стыда и, кусая губы, опустился на сиденье. Ему было обидно и горько. Он только хотел сказать, что в книгах, которые он прочел, мужчины не знали страха и смерть встречали с достоинством. Они были героями.
Но если бы даже он сказал это, что с того? Мало ли что в книжках пишут! Сам-то он кто, тихоня несчастный? Вот и ходит как-то странно, черепашкой... Но никого ни о чем не просит, не заискивает, это верно. Стоит и смотрит, как другие играют, а самому до чертиков хочется. Ладно, позвали. Вышел на лед, взял клюшку, размахнулся... Ну, это надо было видеть. Стыд, одним словом.
Он мечтал о друзьях, а в нем не нуждались. Он думал об этом, возвращаясь вечерами из музыкальной школы и слыша сухой треск хоккейных клюшек в глубине гулких каменных дворов. В такие вечера сразу после чая он уходил к себе в комнату, доставал из чехла смычок и виолончель, упирался шпилем в пол и начинал настраивать инструмент — сосредоточенный, бледный, с закушенной губой...
Школьный учитель забыт, забыты обиды, все прощены... Увечный воин, он возвращается домой: сабельный шрам, седина, пустой рукав. Чуть слышно играет музыка.
...Тяжелыми шагами он меряет каюту затертого во льдах корабля. Потрескивает фитиль лампы с тюленьим жиром. Сухари и пеммикан на исходе, цинга косит людей... Он должен что-то предпринять.
...Душной южной ночью, в какой-то безымянной балке на краю Гуляй-Поля, он валяется в сыпняке и сквозь забытье слышит, как бьет во тьму пулемет...
«Он как-то неожиданно и быстро вырос и в пятнадцать лет был высоким и нескладным. Болезнь, казалось, должна была отдалить его от сверстников, оставить в узком мирке книгочея. Но все, что мне довелось увидеть или узнать о нем, говорило об иной жизни. Он оставлял набитую книгами комнату, куда-то убегал, уезжал, ввязывался в какие-то компании. Он проделывал это с яростным, непоколебимым упорством, словно доказывал что-то другим, а может быть, себе... В летние каникулы, таскаясь с туристами по Карелии, он чуть не утонул на порожистой речке, где у них перевернулась лодка. «Вздорный, как мать, и такой же упрямый, — говорил про него отец. — Ни капли здравого смысла...»
3
Он не помнит, когда родилась в нем эта любовь к перронам, мигающим семафорам, гудкам, свисту пара. Он не мог бы объяснить, почему так захватывает его зрелище огромных черных машин, почему тревожит их тяжелое дыхание и тусклый блеск медных частей.
Весенними вечерами он уходил на вокзал, толкался среди пассажиров, подходил к паровозам, прислушивался к перебранке машинистов или просто стоял на мосту и смотрел, как прибывают и уходят поезда.
За водокачкой и станционными постройками лежал другой мир, там были города, известные ему лишь из учебников. Здесь, на вокзале, эти города вдруг заявляли о себе эмалированной табличкой на пыльном